Светлый фон

Из сказанного ясно одно: голос этот Элиоту не близок. Точнее, теперь не близок. И не только Элиоту, но всей Англии. Столетний юбилей это показал. Литературные обычаи англичан не поощряют ни хвалу, ни хулу, но безразличие и пресыщенность общества очевидны. Человек по имени Суинберн не интересен никому. Жалкая склонность нашего времени сводить произведение к личному документу, к биографическому свидетельству искалечила и художественные оценки. С Суинберном произошло то же, что с Уайльдом. Последний — кто об этом помнит? — написал «Дом шлюхи» и «Сфинкса», он же — кто этого не знает? — создал крайне неровную «Балладу Редингской тюрьмы». Первые забыты, последняя гремит. Причина очевидна: первые декоративны (а этот жанр в нашем обиходе заведомо скомпрометирован), последняя «проникнута человечностью». В случае с Уайльдом несправедливость можно перенести, Суинберн — иное дело: у него пострадали бы вещи в буквальном смысле слова блистательные — «Ave atque Vale»[320], «Итилл», «Анактория», «Маска царицы Савской», «Долорес», «Аголиав», «Гермафродит», замечательные хоры в «Аталанте», «Бесплодное бдение»…

Говорят, атеизм Суинберна, его республиканская вера отошли в прошлое. В памяти и на губах у меня — неуничтожимое, физическое ощущение ритмики его стиха. Ощущение вот этих строк{596}:

Или одной-единственной строки:

Любой из биографов Суинберна сетует на скудость его биографии. «Всего только жизнь и смерть — как мало», — кажется, в один голос говорят все. Они забывают сокровища его ума: ясность воображения и тонкую музыку речи.

ЛЕОПОЛЬДО ЛУГОНЕС{598}

ЛЕОПОЛЬДО ЛУГОНЕС{598}

Сказать, что от нас ушел первый писатель нашей страны, что от нас ушел первый писатель нашего языка, значит сказать чистую правду и, вместе с тем, сказать слишком мало. К первым писателям Аргентины принадлежал и ушедший Груссак, к первым писателям испанского языка — и ушедший Унамуно. Но и те, и другие слова вынуждают предпочесть одного многим; и те, и другие можно сказать о Лугонесе и еще о многих — только не о единственном близком каждому из нас Лугонесе; и те, и другие изолируют его от остальных. Наконец, и тем, и другим словам (не хочу сказать, что они не оправданы), как всем превосходным степеням, недостает гибкости.

Говоря о Лугонесе, обычно говорят о бесчисленных переломах в Лугонесе. Вернее, ограничиваются двумя: до 1897 года — до «Золотых гор» — он был социалистом, до 1916-го — до «Моей войны» — демократом, после 1923-го — после выступлений в «Колизее» — напористым ежевоскресным пророком Эры Меча{599}. Кроме того, из-за «Чуждых сил» (1906) ему, насколько понимаю, ставят в вину прямое непостоянство: он-де не предвидит теорий Эйнштейна, которые в 1924 году будет с жаром популяризировать. Еще меньше Лугонесу прощают переход от самого непочтительного атеизма к самой горячей христианской вере — будто бы то и другое не воплощения одной страсти.