Перечитывая теперь этот томик, я вижу в нем гостеприимство какого-то другого человека, который по понятным причинам изгладился у меня из памяти. Свой отзвук на страницах книги нашли дым и огонь Карлейля, породившего нацизм, рассказы Сервантеса, которому еще только грезится второй том «Дон Кихота», бесподобная мифология Факундо, необъятный, как материк, голос Уитмена, щедрые выдумки Валери, шахматное искусство сновидца Кэрролла, элеатские отсрочки Кафки, подробные небеса Сведенборга, шум и ярость Макбета, полная юмора мистика Маседонио Фернандеса и полная отчаяния мистика Альмафуэрте. Я внимательно и придирчиво перечитывал тексты, но вчерашний «я» отличается от меня сегодняшнего, поэтому кое-где я позволил себе постскриптум, подтверждающий или опровергающий сказанное прежде.
Насколько знаю, теорию предисловий еще никто не написал. Это упущение не должно нас удручать, поскольку суть дела известна каждому. В беспросветном большинстве случаев предисловие находится где-то между застольной здравицей и надгробной речью, а потому переполнено самыми безответственными преувеличениями, которые недоверчивый читатель воспринимает как жанровую условность. Другие образцы — вспомним незабываемый труд, предпосланный Вордсвортом второму изданию «Lyrical Ballads»[117], — провозглашают и обосновывают эстетическое кредо автора. Увлекательное и немногословное предисловие Монтеня не менее замечательно, чем вся его замечательная книга. Вступительные главы ко многим вещам, которые не захочет стереть время, стали неотъемлемой частью текста. Первая в «Тысяче и одной ночи» (или, как настаивал Бертон, «Тысяче ночей и одной ночи») сказка о шахе, каждое утро отправлявшем очередную супругу на казнь, ничем не уступает последующим; знакомство с паломниками, чья благочестивая кавалькада будет потом излагать разноголосые «Кентерберийские рассказы», многие находили самой живой частью тома. У елизаветинцев в роли пролога выступал актер, излагавший содержание драмы. Не знаю, уместно ли здесь поминать ритуальные призывы в зачине эпических поэм наподобие «Arma virumque cano»[118]{313}, счастливо повторенного потом Камоэнсом{314}:
При благосклонности звезд пролог может из низшей формы тоста превратиться в своеобразную ветвь литературной критики. Каких благоприятных или сокрушительных оценок удостоятся мои предисловия, охватывающие столько мнений и лет, судить не мне.
Перечитывание этих забытых страниц навело меня на мысль о другой, более оригинальной и интересной книге, за которую и предлагаю взяться всем желающим. Думаю, здесь нужны более умелые руки и усердие, которого у меня уже нет. В тысяча восемьсот тридцатых годах Карлейль придумал в «Сарторе Резартусе» немецкого профессора, напечатавшего ученый труд по философии одежды, который он, Карлейль, частично перевел и, не без некоторой перелицовки, прокомментировал. Рисующаяся мне сейчас книга — нечто в этом роде. Она состояла бы из предисловий несуществующим книгам. В ней могли бы обильно цитироваться образцовые места из этих гипотетических сочинений. Существуют сюжеты, предназначенные не столько для кропотливого описания, сколько для досугов воображения или снисходительной беседы, — именно такие сюжеты составили бы неощутимую основу тех ненаписанных страниц. Представляю, как мы сопроводили бы подобным прологом Кихота, или Кихано, о котором до сих пор неизвестно, кто он — никудышный бедняга, который во сне видит себя доблестным рыцарем, окруженным злыми волшебниками, или окруженный злыми волшебниками доблестный рыцарь, который во сне видит себя никудышным беднягой. Стоило бы, разумеется, исключить любые образцы пародии или сатиры, оставив только такие сюжеты, которые приемлемы и приятны для ума.