Запись 12
Запись 12
День 44
День 44Сегодня утром я снова желал, чтобы минувшая ночь вернулась и никогда не заканчивалась. Просыпаться совершенно не хотелось. Я боялся сегодняшнего дня и всего того, что он нам сулит. Я боялся даже просто встать с кровати, потому что знал, что едва я ступлю ногой на пол, начнётся отсчёт новых суток, в которые нам — а особенно Ире и её матери — предстоит прожить целую жизнь. И начнётся всё с того, что мы войдём в комнату, в которой остался на ночь Леонид Николаевич, и увидим, что с ним стало. Мы договорились сделать это вместе. И хотя мне очень хотелось, ради общей безопасности, нарушить это обещание и зайти в комнату раньше них всех, я решил этого не делать. Я совершенно чётко понимал, что с ними будет в момент, когда они увидят его в новом обличии, и решил разделить с ними их состояние. Их шок, боль и бессильную ярость на всё вокруг — я хотел, чтобы мы прошли через это вместе после того, как откроем ту дверь. Так, решил я, мне будет проще потом убедить их в необходимости немедленно оставить всё позади, погрузиться в минивэн и отправиться дальше. Чтобы это получилось, они должны знать, что я скорблю вместе с ними. Иначе, если мы не будем чувствовать в унисон, я со всеми своими рассуждениями вмиг стану для них чужим, и тогда… И тогда — не знаю, что будет. Скорее всего, мы останемся здесь до самого нашего печального конца — вот, что будет.
И потому я открыл глаза и стал ждать, пока проснётся Ира, не двигаясь с места. Её мать осталась ночевать в гостиной, поближе к комнате Леонида Николаевича. Не уверен, что она вообще спала. Во всяком случае, когда мы с Ирой вышли к ней в половине десятого, она уже бодрствовала.
— Ну как? — спросила её Ира.
— Не знаю, не заглядывала. Договорились же: вместе, — ответила она.
— Ты поспала хоть?
— Нет… Не знаю. Может и отключилась на пару часов.
— Когда в последний раз заходили, рука у него всё ещё была привязана? — спросил я.
Екатерина Дмитриевна посмотрела на меня одновременно с непониманием и глубочайшим презрением. По её взгляду я понял, что своим вопросом я собственноручно разрушил и без того хрупкий мостик эмоциональной связи между нами. «Был ли он привязан? Да что ты за человек, если спрашиваешь такое у не находящей себе место жены, при растерянной до крайности дочери?» — читалось в её глазах.
— Не помню, — ответила она.
Я кивнул.
— Пойдёмте. Когда-то надо будет открыть эту дверь, — сказал я.
Я подошёл к двери. Ира и её мать нехотя последовали за мной. Молоток я с собой не взял: не хотелось разбивать череп тому, чем стал Леонид Николаевич при его живых родственниках. Это бы нас с ними уж точно не сблизило. Потому я надеялся, что даже в самом худшем случае успею захлопнуть дверь перед его носом.
— Есть хоть надежда, что он там живой? — спросила Екатерина Дмитриевна в момент, когда я уже был готов повернуть дверную ручку.
— Да уж наверное, — ответила за меня Ира голосом, полным искреннего упования на лучшее и одновременно невозможное. Таким голосом в самом начале произносились фразы вроде: «Да-а… ерунда! Обычный карантин, максимум неделька, и всё наладится», — а потом: «Ну, раз уж армию подключили, то точно дня за три со всем разберутся», — и ещё: «Всё равно же наверху не дураки сидят, и не из таких кризисов страна выходила. А что телевизор молчит — так это не значит, что ничего не делается. У них же там самые лучшие спецы, лучшие мозги думают, как всё наладить. А нам надо просто сидеть и ждать — вот и всё». Надежда умирает последней. И всегда — в страшных муках.
— Ну да, должен выкарабкаться. Я вчера столько всего ему вколола… — сказала на это Екатерина Дмитриевна.
Слушать это было невыносимо. И в то же время велик был соблазн оставить их так, здесь, рядом с этой закрытой дверью, преисполненных оптимизма и веры в лучший исход. Пока дверь закрыта, их отец и муж для них не умрёт, и они могут строить догадки в пользу того, почему он может быть всё ещё жив, успокаивая себя ими. И счастье неведения будет для них вечным, если вечно эта комната останется заперта. Но тогда у нас не было времени на вечное счастье.
Я повернул ручку и толкнул дверь. Она отворилась, и перед нами предстала пустая кровать. Леонида Николаевича не было нигде, и, если он не спрятался в шкафу в порыве бреда, то и в комнате его не было. Я чувствовал, как растеряны Ира с её матерью, и сам пребывал в глубочайшем замешательстве. Рядом с кроватью лежал кусок белой ткани — отрезок простыни, которым по моему настоянию Леонид Николаевич сам приковал себя к постели вчерашним вечером.
— Подождите здесь, я посмотрю, — сказал я и вошёл внутрь, не имея ни малейшего понятия о том, на что я тут собираюсь посмотреть.
В шкафу его не было. Это я понял, когда резким движением открыл одну из его створок и не обнаружил внутри ничего, кроме одежды. Да и какой к чёртовой матери шкаф? Это с самого начала было бредовой мыслью. Стало быть, комната и впрямь пуста. И тогда меня посетила страшная идея: открыть окно и посмотреть вниз. Возможно, Ирин отец решил сам закончить свои мучения, выбросившись с пятого этажа. Но если так, то каким образом он, сделав это, сумел оставить окно закрытым? Ещё одна не стыкующаяся со здравым смыслом нелогичная чушь. Но тогда где он?
— Ну что там? — спросила Екатерина Дмитриевна откуда-то с той стороны дверного проёма.
— Ничего. И никого, — ответил я.
— Как это?
— Вот так.
После этих слов Ира и её мать зашли внутрь. Они так же растерянно, как и я несколько секунд назад, озирались по сторонам и не могли взять в толк, куда так бесследно и внезапно мог испариться Леонид Николаевич. Вопрос висел в воздухе ровно до того момента, пока Ира не обнаружила на прикроватной тумбе лист бумаги, сложенный пополам. Она молча взяла его в руки, развернула и пробежалась глазами по тексту. Потом — заплакала, закрыла лицо руками, а письмо передала в руки матери. Та прочитала его внимательнее и, дойдя до конца, тоже стала плакать. Но тихо: на лице её не дрогнул ни один мускул — только глаза покраснели, и из них спокойно и свободно брызнули тяжёлые и горькие слёзы. Потом бумага оказалась в моих руках, и я читал, стараясь запомнить каждое слово и каждое предложение для того, чтобы вечером этого же дня переписать всё это в свой дневник.
«Дорогие Катя, Ира и Константин. Мне сложно писать это письмо. К тому же, пишу я его левой рукой, и оттого даётся оно мне ещё тяжелее. Скоро я умру. И хорошо бы, если б на этом всё закончилось. Но, поскольку меня укусили, и поскольку я умираю именно от укуса, скоро я стану тем, кого вам лучше опасаться. Я перестану быть мужем, перестану быть папой, перестану быть… папой твоей девушки — или как там ещё это назвать. В общем — я стану одним из тех, кто ходит у нас за окном. И ничего в этом хорошего нет: уж лучше б я умер. Я не знаю, какой будет эта новая жизнь, не знаю, какой будет моя смерть, и, по-честному говоря, я всё ещё надеюсь, что не умру. Но, на самом деле, мне уже конец — это ясно как день: новый день, которого я никогда не увижу. Моё сознание спутанно, мой разум блуждает, и я чувствую себя так, словно перепил на очередном застолье и пытаюсь после него сказать всем что-то важное, но не могу. Поэтому давайте я просто перейду к этому самому «важному» и опущу все эти сопли и слюни по самому себе.
Катя. Дорогая, любимая Катя! Так много лет прошло с тех пор, как мы с тобою встретились. Но я помню всё до последней секунды. Уверен, и ты тоже. Мы с тобою прошли через многое, и много раз могли бы разойтись и продолжить наши пути по отдельности. Не буду вспоминать тут всё: ты это и так помнишь, и я это помню. Но всё равно мы с тобой дожили до этого момента: когда разлучить нас смогла только смерть. Я был с тобою дольше, чем был сам по себе, и я счастлив, что лучшая часть моей жизни прошла именно с тобой. Ты… Так много хочется сказать… Спасибо тебе за то, какая ты есть. Я тебя очень люблю. Мне даже кажется, что ты знаешь, что я хочу сказать тебе в этом письме лучше, чем это знаю я сам. Уверен, так оно и есть. Спасибо тебе за всё, дорогая моя Катенька. Береги её. Ей я ещё напишу отдельный абзац.