Светлый фон

Чёрт возьми, кого я обманываю? Я убил её. Убил дважды: сначала не уследив за дорогой и разбив тачку, а потом — оставив её там, внутри, на растерзание приближавшейся толпе голодных мертвецов. Но это только между нами: мной и этими страницами, которые Ира никогда не прочтёт.

Её мне удалось вытащить. В начале я пытался заставить её очнуться, чтобы она могла идти сама, и чтобы я, может быть, смог нести её мать. Но она не приходила в сознание. Я не стал подносить ладонь к её рту, чтобы проверить, дышит ли она. Она должна была дышать. Иначе всё это не имело никакого смысла. Я знал, что если станется так, что она умерла, сломав шею или травмировав голову, то и я — тоже умер. Если бы я потрогал её пульс там, в осколках битого стекла, возле перевёрнутого минивэна, и не почувствовал бы сердцебиения, я бы просто лёг там же, рядом с ней, дожидаться неизбежного. Но у меня не было на это времени. Я должен был сначала спасти её, а потом уже разбираться, жива она ещё или уже нет.

Я взял Иру на руки и побежал вперёд, и этот забег был гонкой всей моей жизни. Я знал, что мышцы спины, ног и рук; мои суставы и связки никогда мне этого не простят. Я знал, что как только мы окажемся в хоть сколько-нибудь безопасном месте, я рухну наземь и не поднимусь ещё долгое, долгое время. И тем не менее, я бросил все свои силы на то, чтобы оставшуюся пару кварталов до заворота на мост пройти вот так: бегом, с её телом на руках. Потом, достигнув развилки и тропы, ведущей к мемориальному обелиску, я повернул и снова побежал. Иногда я оглядывался назад. Сначала, оборачиваясь, я всякий раз видел толпу вдалеке, и всякий раз это придавало мне сил. Потом, уже после заворота, уже когда я стоял на мосту, я обернулся и не увидел никого. Вокруг тоже не было ни души, и как только я увидел и осознал, что нас больше никто не преследует, силы меня покинули. Я положил Иру на землю, а затем и сам рухнул на асфальт, намереваясь пролежать так до скончания времён. Тело вдруг начало чувствовать боль. Это больше был не зуд, а резкая, пульсирующая боль то тут, то там. Я достиг пика своих возможностей, и теперь тело отказывалось далее служить мне. Я вытащил Иру с места аварии, не дав ни ей, ни самому себе угодить в лапы увязавшихся за нами мертвецов, и теперь моя миссия была выполнена. Мой земной путь завершён, и я могу упокоиться с миром. С этими — или с похожими на эти — мыслями я опять потерял сознание.

Когда я очнулся, то увидел перед собой первые звёзды, полумесяц и её лицо. Она была так рада, когда я открыл глаза, что невольно я тоже расплылся в улыбке.

— Где мама? — спрашивала она.

А я — всё улыбался.

— Костя, где мама? Где машина? Где мы?

Я пытался ей всё рассказать, но голос мой меня не слушался, и ответом ей было лишь бессвязное, протяжное мычание. Я был так рад снова увидеть её, живой и почти здоровой, что даже подумал, будто бы это всё не взаправду. Будто бы мы все погибли в той аварии, и я попал в тот мир, где она всё ещё жива и будит меня своими дурацкими вопросами и пощёчинами. В лучший из миров.

Окончательно придя в себя, я первым делом приподнялся на локтях и посмотрел туда, откуда мы пришли. Там никого не было. Затем я посмотрел в обратном направлении. Там, на несколько сотен метров вперёд, тянулся мост через реку, на которой стоял наш город. Там, за мостом, был тот самый указатель, возле которого нас уже должна была ждать группа из Фаренгейта. Всего каких-то километр-два, и мы у цели.

— Пошли, — сказал я, поднимаясь на ноги и чуть покачиваясь, — Надо идти.

— Куда идти, Костя? Где мама?!

— Надо… Надо идти.

Ира смотрела прямо на меня, и слёзы, собравшиеся в её глазах, блестели в лунном свете. Я никогда не видел её такой… Даже слов подобрать не могу. Такой напуганной, подавленной, опустошённой и… будто бы обезличенной. Лицо её было бледным, и кое-где его украшал багрянец крови. Волосы на её голове были всё так же утянуты в тугую косу, лишь местами выбиваясь из неё. У неё дрожали губы, дрожали руки и, уверен, подкашивались ноги. Так может выглядеть только человек, который только что лишился всего, что было ему дорого и привычно.

Она накрыла лицо руками, дала себе волю и зарыдала. Я не думал о том, как ей плохо. Я боялся, что нас может кто-нибудь услышать.

— Надо вернуться… — сказала она, давясь всхлипами.

— Некуда возвращаться. Там…

Я рассказал ей о том, что случилось после аварии: обо всём, о чём помнил. Легче ей от этого не стало.

— Надо вернуться. Надо вернуться. Надо… — повторяла она.

Я обнял её за плечи и повёл дальше по мосту. Она не стала сопротивляться, но и не перестала повторять своё:

— Надо вернуться. Надо вернуться. Надо вернуться.

Мы перешли через мост. На той стороне, ещё где-то через километр, нас встретила заправочная станция, с магазинчиком, полным всякого рода закусок, сладостей и всего прочего, что раньше водители могли взять с собой в дорогу. Без подсветки здание выглядело мрачно и жутко, но мы всё равно решили зайти туда. Я вошёл внутрь первым и как следует проверил всё. Мертвецов там не оказалось. Тогда я позвал Иру, и мы устроились на ночлег прямо там, в подсобке за прилавком. У нас появилась, наконец, минутка на то, чтобы поговорить о случившемся и о том, что нам вдвоём делать дальше. Ире было тяжело. За два дня она лишилась всей своей семьи — обоих родителей, бок о бок с которыми они пережили первые и самые страшные дни конца света. Она знала, что это наше маленькое загородное путешествие может закончиться плохо, но была не готова к тому, как всё в итоге обернулось. Ещё бы: к такому никогда не будешь готов.

Мне было жаль её, но я даже не пытался её утешить: знал, что это будет бесполезно. Всё, что я мог сказать ей, держа её голову на своём плече и проводя пальцами по её волосам, это:

— Надо просто поспать. Завтра уже будет новый день. Давай, утро вечера мудренее.



Она спит. Уснула только после того, как я нашёл бутылку крепкого спиртного в недрах магазинчика при заправке и предложил ей распить её содержимое. Не самое верное средство от душевной боли, но, решил я, хуже уже не будет. В конце концов, она вырубилась на импровизированной лежанке прямо там, в подсобке. Лежанка состояла из униформы, найденной в местных шкафах и сложенной в несколько слоёв для того, чтобы спать на полу было не слишком холодно. Я думал сразу пойти и присоединиться к ней, но потом решил среди всего продававшегося когда-то здесь барахла найти фонарь. И нашёл: налобный фонарик с тремя батарейками и довольно ярким светом. Чтобы не тревожить Иру, я решил сесть писать тут, на прилавке, оставив дверь подсобки закрытой.

Она спит. Уснула только после того, как я нашёл бутылку крепкого спиртного в недрах магазинчика при заправке и предложил ей распить её содержимое. Не самое верное средство от душевной боли, но, решил я, хуже уже не будет. В конце концов, она вырубилась на импровизированной лежанке прямо там, в подсобке. Лежанка состояла из униформы, найденной в местных шкафах и сложенной в несколько слоёв для того, чтобы спать на полу было не слишком холодно. Я думал сразу пойти и присоединиться к ней, но потом решил среди всего продававшегося когда-то здесь барахла найти фонарь. И нашёл: налобный фонарик с тремя батарейками и довольно ярким светом. Чтобы не тревожить Иру, я решил сесть писать тут, на прилавке, оставив дверь подсобки закрытой.

Снаружи всё тихо. Ни одной живой или мёртвой души. На часах — половина первого, а значит, я давно уже должен спать, если не хочу наутро чувствовать себя разбитым корытом. И я бы и лёг, да только мысль одна всё никак не даёт покоя. Мысль, что всё это было напрасно: всё моё путешествие к Ире, все эти бесконечные уговоры и попытки заставить Ириного отца отважиться выйти наружу — всё это зря. Не в том смысле, что от этого всего не было никакой пользы — нет. В том смысле, что от всех этих телодвижений в итоге был один только вред. Ира, на тридцать третий день имевшая обоих родителей, сейчас потеряла их. И кто знает, не было бы для неё, для её мамы и папы, лучше, если бы я просто остался в своей квартире и сдох бы в её стенах, так и не отважившись ни на что, кроме как отравиться спиртом или распластаться на бетонной плите под окнами?

Снаружи всё тихо. Ни одной живой или мёртвой души. На часах — половина первого, а значит, я давно уже должен спать, если не хочу наутро чувствовать себя разбитым корытом. И я бы и лёг, да только мысль одна всё никак не даёт покоя. Мысль, что всё это было напрасно: всё моё путешествие к Ире, все эти бесконечные уговоры и попытки заставить Ириного отца отважиться выйти наружу — всё это зря. Не в том смысле, что от этого всего не было никакой пользы — нет. В том смысле, что от всех этих телодвижений в итоге был один только вред. Ира, на тридцать третий день имевшая обоих родителей, сейчас потеряла их. И кто знает, не было бы для неё, для её мамы и папы, лучше, если бы я просто остался в своей квартире и сдох бы в её стенах, так и не отважившись ни на что, кроме как отравиться спиртом или распластаться на бетонной плите под окнами?

Когда такого рода мысли одолевают меня, я вспоминаю фразу — банальную до невозможности — которую очень любили мои родители. «Всё, что ни делается — всё к лучшему». Не самая лучшая вещь, которую можно сказать человеку, меньше суток назад потерявшему мать в автокатастрофе, поэтому при Ире её лучше не произносить. И всё же. Как бы плохо ни было, вера в то, что это самое «лучшее» всё ещё ждёт где-то там, за горизонтом мрачных и тёмных дней — вера в это как минимум не навредит, а как максимум — поможет не сгинуть во всём этом круговороте ужаса и нечеловеческих испытаний, выпавших на нашу голову. Конечно, я не писал бы сейчас этих оптимистичных строк, если бы был на месте Иры, но… В общем, я просто пытаюсь заставить самого себя поверить в то, что всё, что было, было не зря.