После ужина я вызвалась вымыть посуду. Но, мысленно вернувшись на полдня назад, к тому, от чьего взгляда замирала душа, выронила из рук тарелку, разбив салатник и два блюдца.
— Боже мой, простите, — лепетала я, краснея и бледнея с очередностью в дыхание. — Я верну вам новые. Бабушка всегда говорит, что я растяпа.
Пашкина мама лишь опустила мне на плечо руку и ласково произнесла:
— На счастье!
Я замерла все еще с мыльной пеной на руках. Глядя на нее едва ли не слезящимися глазами.
— А будет оно?
— Ну разумеется, милая. — И вдруг она замахнулась и грохнула старенькую советскую чашку.
А потом протянула другую мне.
«Ну же, давай», — подсказывая взглядом.
Я неуверенно коснулась белого фарфора. Прошептала:
— Жалко ведь.
Она покачала головой. Я улыбнулась, подняла руку и со всего маху, выплескивая боль, злость и поражение, разбила чашку об пол.
На шум прибежал Пашка, но так и застыл у порога, глядя на нас, безумно смеющихся, среди осколков посуды.
На крошечной кухне мы пили чай с вареньем. Плечи обволакивало теплым шерстяным платком. И мне очень реалистично удавалось притворяться, что я на своем месте, что я счастлива. И улыбаться, внося в этот дом чуть больше света и жизни. А еще радости.
Как-то раз, Леся сказала мне, что я на самом деле похожа на Солнце.
— Лесь, я ведь не рыжая. И веснушек у меня ни одной нет. Даже на носу. Вон, посмотри.
— Ты не понимаешь, — отмахнулась она. — Это другое. Рядом с тобой теплее. Может поэтому все так хотят забрать себе хотя бы кусочек?
— Откусить и спрятать.
И мы рассмеялись.
А сейчас, сидя на стареньком табурете, я поняла, иногда другому человеку слишком холодно и согреть его может только чужая улыбка. И я улыбалась. Так, будто действительно была пламенем.