Светлый фон

— Старая погудка на новый лад. Знакомо, Петро. Кто сказал, что зазорно думать о себе и горевать, когда горько? Между прочим, если хочешь, каждый этим грешит, только за громкие фразы прячется. Воленс-ноленс, так сказать.

— Стало быть, теперь уже да здравствует благополучие?

— Недавно один бельгийский агитпопик написал книгу. Выясняет, зачем живут люди,— становясь словоохотливым от желания возражать, показал Сосновский на книжную полку.— И знаешь, к каким выводам он пришел? Человек, мол, вообще напрасно рипается. Все равно истинный смысл жизни в страданиях, в любви к ним. Человек-де по своей природе обречен на муки и в конце концов привыкнет к этому. Грядет, мол, время, когда он вообще не будет просить у бога счастья. Зачем оно?.. Ты это хочешь сегодня проповедовать?

— Отнюдь… Но если б люди не боялись горя, они смелее шагали бы по земле. А вот ты…

— Мне жизнь не мила!

— А ты начинаешь, по-моему, любить свое горе. Не делай большие глаза. Есть такие больные, влюбленные в собственную хворь. Служат ей, ублажают. Лечатся, а сами не желают с ней расставаться.

Димин сказал это резко и отодвинул вазочку с душистой клубникой, еще теплой от солнца. И то, что он отодвинул вазочку, оскорбило Сосновского не меньше, чем его обвинения.

— Еще чем попотчуешь? В каких криминалах обвинишь? — скрестил он руки на груди.— Но прошу: имей на всякий случай в виду, я на заводе делаю все, что положено.

— Как сказать…

Димин еще дальше отодвинул вазочку и встал. И только, когда Сосновский, потеряв вдруг свою неприступность, начал просить его повременить чуток, снова сел.

…Мысленно споря с ним, доказывая свою правоту и право быть человеком — просто человеком! — Сосновский не спал почти всю ночь. Но, как ни убеждал Димина и себя, было очевидно: воспоминания о Вере грузом висят на нем, куда-то тянут — цепкие, навязчивые, мучительные. Оказывается, Вера жила в нем, как и в дочках. А главное — власть ее мешала жить. Становилось ясным: пока Максим Степанович не вырвется из-под этой власти, он будет оставаться в плену у горя и прошлого.

Значит, ему нужно забыть Веру. Положительно забыть… Но при чем здесь работа, он все-таки не понимал Димина.

На следующий день по делу Кашина, апеллировавшего в горком, на завод приехал Ковалевский. Поговорив в партийном комитете с Михалом Шарупичем, Диминой, Алексеевым, он направился в цехи. Побывал в литейном, потом в цехе шасси, в экспериментальном.

Объясняя, как они работают, насупленный и обиженный,— Ковалевский тоже словно игнорировал, что ему тяжело,— Максим Степанович все же замечал: известные факты при секретаре горкома ему самому кажутся более значительными, по-новому раскрывается их смысл. Родилась тревога, а с нею еще большая обида. «Чего доброго — приклеют ярлык, и, как водится, надолго. И что бы потом ни делали, как бы ни работали, ничего не поможет»,— подумал Сосновский и, желая сгладить неважное впечатление, которое, по-видимому, складывалось у Ковалевского, заговорил о том, чем можно было похвалиться: