Я имел слабость попросить у вас разрешения вам писать, а вы — легкомыслие или кокетство позволить мне это. Переписка ни к чему не ведёт, я знаю; но у меня нет сил противиться желанию получить хоть словечко, написанное вашей хорошенькою ручкой.
Прочитав его письма, каждый скажет, что их пишет не только влюблённый до безумия человек, но и человек необыкновенный. Тут раскрывается вся душа его, как у всякого в порыве страсти. Все вообще его приятельские письма отличаются необыкновенным остроумием, неожиданными оборотами речи, шутливым тоном даже и тогда, когда, кажется, совсем бы и не до шуток; но в письмах к любимой женщине всё это ещё усиливается, а между тем здесь слышится и бешеная любовь, и нежность, и опасения и подозрения, и ревность, — и ничего нет натянутого, фальшивого, придуманного.
…Пишите мне обо всём, что придет вам в голову, — заклинаю вас. Если вы опасаетесь моей нескромности, если не хотите компрометировать себя, измените почерк, подпишитесь вымышленным именем, — сердце моё сумеет вас угадать. Если выражения ваши будут столь же нежны, как ваши взгляды, увы! — я постараюсь поверить им или же обмануть себя, что одно и то же. Знаете ли вы, что, перечтя эти строки, я стыжусь их сентиментального тона, что скажет Анна Николаевна? Ах вы, чудотворка или чудотворица!
Уже в этом первом письме мы слышали совсем не те ноты, которые так определённо и цинично звучали в приведённом выше письме Пушкина к Родзянке: личное знакомство с молодою женщиною, в деревенской глуши, в обстановке, пропитанной поэтическими настроениями и обаянием юного женского общества, — её ум, обольстительная, цветущая красота при известной доле кокетства и скрытности своих личных чувств заставили теперь поэта говорить совсем другим языком.
Анна Петровна не замедлила с ответом и с нетерпением ожидала второго письма; но Пушкин имел неосторожность вложить его в пакет, адресованный на имя тетушки. Прасковья Александровна Осипова не только не отдала письма, но даже не показала его племяннице.