Думая над тем, как обеспечить будущее моей семьи, ловлю себя на том, что уже не буду свидетелем происходящего с ней. В этом будущем для меня уже нет места. Единственный выход – переместить мое
Сегодня я был потрясен.
Когда заехал вечером к Платоновым, увидел рисунок Иннокентия. Портрет Зарецкого.
Я не знаю, как точно называется эта техника – допускаю, что рисунок углем. Тем, что мягче карандаша.
Контуры – где-то рвутся, где-то незаметно растворяются в листе.
Фигура, склонившаяся над столом. Растопыренные пальцы ерошат волосы.
На столе бутылка и стакан, в котором водка на самом дне. Кусок колбасы с отъеденным краем.
В изображенном нет и тени шаржа. Ни в лице сидящего, ни в том, как он подпирает голову, ни даже в бутылке и колбасе. Рисунок глубоко трагичен.
Сидящий оплакивает нечто (может быть, свою жизнь), и водка с колбасой – тому единственные свидетели. Черты лица тонки. Плечи сутулы.
Пока он молчит, облик его возвышен – таков, возможно, каким задумывался. А Зарецкий молчит. Не слышно его блеяния, гадких слов.
И думаешь: мысли, в которые он погружен, высоки. А колбаса – так, суровая необходимость. Потребность тела.
Он на нее и не смотрит. Фокус его взгляда где-то за пределами этой комнаты, может быть – за пределами видимого мира вообще.
Этот рисунок потряс бы меня, даже если бы я ничего не знал о Зарецком. Но я ведь знаю – и рисунок потрясает вдвойне. Он освобождает Зарецкого. Избавляет от его страшной роли – быть мокрицей.
Этот рисунок – та соломинка, за которую можно уцепиться Иннокентию и нам с Настей. Получается, что с Иннокентия снят этот таинственный запрет на творчество. Он снова может рисовать. И как рисовать!
В категориях, которые мне ближе: какая-то группа клеток у него восстановилась. Как и почему – сейчас это вопросы в пустоту. Я констатирую факт и не пытаюсь его объяснять.