Когда выпрямляется, чтобы говорить, всем становится ясно, что влажен у него и живот. Сидел бы, не кукарекал – никто бы ничего не заметил.
– Держите голову Серого над ванной. Вообще, кто-то должен сидеть рядом и держать его голову, а то он захлебнется блевотиной.
– Называется
– Вот ты и держи, если такой умный.
– Я умный?
– Нет, не ты. Я пошутил.
Начинается вялая драка. Все бросаются дерущихся разнимать. Они не сопротивляются.
Платоша становится всё непонятнее. Попросил нас с Гейгером описать – ни больше ни меньше – смерть Зарецкого. Я начала возражать, мол, мы этой смерти не видели, как мы можем ее описывать? Платоша в ответ: вы много чего не видели, но ведь как-то всё это описали. Махнул рукой – ладно, не надо, это я так просто предложил. Гейгер мне сделал незаметный знак, и я прикусила язык. Зарецкий – значимая для Платоши личность, с него всё и началось. Недаром он его нарисовал.
Я возразила Платоше, не подумав. Да, если быть честной, я не очень понимаю, зачем вообще нужны наши описания, но раз Платоше это кажется важным – вопрос снимается сам собой. Только бы он выздоровел – каждый день для него что-нибудь бы описывала – демонстрации, парки, свадьбы, убийства.
Сегодня я узнал, что через несколько дней должен лететь в Мюнхен. Узнал случайно, получив экспресс-почтой пакет из мюнхенской больницы. Тут же позвонил организовавшему это дело Гейгеру. Он объяснил, что молчал о моей поездке, потому что раньше времени не хотел волновать ни меня, ни Настю.
Разволновал. Получается, что я полечу один. Гейгер сейчас бьется за свою клинику с министерством здравоохранения и должен ежедневно в ней бывать. Он-то прилетит в Мюнхен, но только на один день, на решающий консилиум. Что касается Насти, то врачи настоятельно рекомендуют ей никуда не ездить. Говорят, может кончиться плохо. Она, вопреки рекомендациям, настроена решительно, но я этого не допущу.
Мне страшно ехать одному. Я не подаю виду, но мне действительно страшно. Однажды меня ребенком привезли в больницу с приступом аппендицита. Меня пугали белые коридоры, пугал запах лекарств, но в настоящее отчаяние меня привело то, что в операционную со мной не пустили родителей. Меня увозили на каталке, а я, вывернувшись, смотрел назад на них – скорбную пару, махавшую мне откуда-то из глубин коридора. Я обливался слезами от своего внезапного одиночества, а еще от бесконечной жалости к ним, потому что их сиротство было, я знал, острее моего. Я не позволял себе реветь в голос, чтобы не усугублять их страдания, но слёзы мои текли так обильно, что озадачивали даже видавших виды сестер.