Светлый фон

 

Моё увлечение сошло на нет – человек растворился, будто и не было, когда я написала ему: «Я в психушке. Не хочешь меня навестить?», а он не ответил. Я была уверена, что он бросит всё и приедет. Я бы на его месте так и поступила. Но он даже не ответил. Даже грустный смайлик не поставил. Это просто не укладывалось у меня в голове. Я чувствовала досаду и смутное удовлетворение.

А поэт ответил. Я вспоминаю, как он пил молоко прямо из пакета и говорил: «Не сомневаюсь, что, когда придёт время, ты снова в меня влюбишься». Перебираю в голове детали наших первых экстравагантных свиданий – как он прятался под кроватью у меня в комнате, когда домой неожиданно возвращалась мама. Я оттолкнула его, как недоступная героиня из чёрно-белых фильмов, но случилось всё в точности так, как он предсказал.

Он ответил грустным смайликом на мою сториз и спросил: «Как жизнь?»

«Лечусь от РПП», – написала я.

«РПП – это серьёзно, сам с этим сталкивался».

Правило трёх

Правило трёх

Вскоре мне пришлось вспомнить, что такое стационарный телефон и как им пользоваться. Каждый разговор с мамой начинался одинаково:

– Ну как ты, дорогая?

– Ну как-как, мам? Как в психушке!

Мне казалось это забавным и до сих пор кажется, хотя я чувствую укол вины, когда называю свою клинику психушкой.

Она пугает только до тех пор, пока ты там не окажешься. Это обычное здание. Там есть и пол, и стены, и окна, и крыша. И кухня, и столовая, и спальни, и комната досуга, почти как в санатории или в пансионате. Там есть кое-что ещё – безусловная любовь и принятие.

Я бы дала вам адрес, чтобы вы сами поехали туда, прошли через парк, посидели на лавочке и попытались вообразить, что происходит внутри. Вы бы убедились, что там нет ничего страшного.

 

Одно время я страстно пыталась докопаться до причин. Откуда это взялось? Что запустило болезнь? Почему это произошло со мной? В стационаре я узнала, что нельзя выделить какую-то одну причину, их может быть много, до сотни. Чтобы болезнь запустила свой механизм, в одном человеке должны сойтись три фактора – биологический, психологический и социальный. В современной медицине такой подход называется биопсихосоциальной моделью. У меня всё сложилось идеально.

Мне было тяжело это принять, но причины как таковые не так важны. Важно сосредоточиться не на поиске причин, а на выздоровлении. А это куда сложнее.

 

Каждое утро в шесть часов медсёстры будят нас криком: «Температура! Давление! Температура! Давление!», да так громогласно, что проигнорировать невозможно. Мы поднимаемся из постелей и идём на зов. Перед сестринской выстраивается сонная шеренга. Если температуру можно измерить быстро электронным градусником, то на давление уходит куда больше времени. Вялая ото сна, я забываю поздороваться с девочками, пожелать доброго утра, просто молча жду своей очереди. После «температуры!», «давления!» мы снова расходимся по палатам и спим до восьми утра, когда откроется душ.

Перед завтраком и вечерним кефиром нам разрешалось включить телевизор. На нём было много каналов, но те девочки, которые оккупировали пульт, переключали только между музыкальными программами и реалити-шоу. Я, если удавалось перехватить пульт, включала новости. Лучше бы я это не делала. Они были похожи то ли на постапокалиптический фильм-катастрофу, то ли на фантастический боевик. Мы были так далеко от этого. Я была так далеко от этого.

 

Каждый день я надеялась, что к нам не положат никого нового. Каждую новенькую я ревновала. К врачам. К Ане. Конечно, я знала, что анорексия приобрела масштаб эпидемии. И мне нравилось к месту и не к месту приводить угрожающую статистику: каждые 52 минуты в мире от РПП умирает один человек. Анорексия – самое высокое по смертности психическое заболевание. Самое высокое, чем все другие, вместе взятые. Ни от шизофрении, ни от депрессии не умирает столько людей, как от анорексии. Я хвасталась, будто это моё достижение, и заглядывала в глаза каждому, пытаясь отыскать там вопрос: «А ты тоже можешь умереть?» Конечно, я только этим и занимаюсь!

Но только не в стационаре. Там мы проводим всё время в основном за едой. На самом деле распорядок дня подчинён правилу трёх – три полноценных приёма пищи и три перекуса, но, когда говоришь «шесть» – это звучит куда более устрашающе. Не больше трёх часов между трапезами. Еда для радости тоже положена три раза в день.

 

На третий день, когда после завтрака еда тяжёлым комом, хотя я съела далеко не всё, что было на тарелке, упала в желудок, я впервые осознала, что́ потеряю. Потеряю все свои золотые монеты, всю вымученную за двенадцать лет ценность. Мой хедж-фонд лопнет, как пузырь мыльной пены.

Просыпаясь в благословенной темноте – ещё очень рано, и все, кроме меня, спят, – я всё ещё ощущала кости под кожей и радовалась, радовалась. Продолжала проверки тела – рассматривала тонкое запястье, ощупывала тазобедренные кости, впадину солнечного сплетения – это всё, что худого у меня осталось. Потом солнце заполняло длиннющий коридор, вдоль которого расположены палаты и обеденные столы, как нас заполняли едой.

Я воображала, надеялась, что не растолстею и вся съеденная еда пойдёт не в подкожную жировую клетчатку, а на восстановление внутренних органов. Также я воображала, что все здесь будут такие же, как я. Ведь все анорексички одинаковые, до боли одинаковые.

Оказалось – не все. Конечно, у каждого была своя история. Но удивительно, что многие девочки потеряли вес не для того, чтобы стать худыми. Как они говорили, у них не было сверхценности формы и массы тела.

Кто-то терял аппетит и не мог есть из-за стресса. Одна девушка, у которой была пятимесячная дочь, стремительно худела от ужаса, который терпела дома, – её тошнило, и еда не оставалась в ней. Другая девочка – гимнастка, как мне сказала, никогда не считала себя толстой и никогда специально не худела. Но она не могла есть твёрдую пищу, потому что боялась подавиться и умереть.

 

Первые дни меня точило чувство вины, что я занимаю место какой-то более молодой девочки, у которой ещё вся жизнь впереди и которая нуждается в помощи и в шансе на новую жизнь больше меня. Вскоре это чувство прошло. Я увидела, что далеко не все искренне заинтересованы в выздоровлении. Девочки пытаются как-то обхитрить врачей, притвориться на время здоровыми, будто они делают это не для себя, а для кого-то другого.

Ещё были попытки незаметно поменять тарелки, потому что казалось, что на другой лежит меньше еды, или переложить что-то из своей тарелки в чужую. Но персонал всегда был начеку, и эти проделки не оставались незамеченными. Из каждого угла по периметру обеденной зоны наблюдали санитарки и пресекали нарушителей.

Все говорили о том, что хотят набрать вес, но не ели. Среди таких людей тяжело выздоравливать, избавляться от контроля веса и проверок тела. Я злилась, что они не едят и остаются слишком худыми. Казалось, они никогда не поправятся, останутся здесь навсегда, а я на их фоне буду стремительно толстеть.

Они едят так медленно, будто издеваются. Нехотя ковыряются в тарелке или просто сидят час над нетронутой порцией. С демонстративным равнодушием. Как капризные дети. Не едят, а играют с едой.

Это было похоже на соревнование: кто дольше не приступит к еде – тот победит. Побеждал всегда Слава. Он не начинал есть, пока санитарки не разнесут по всем столам еду и напитки. К этому моменту я уже съедала бо́льшую часть своей порции. Порой я думала, что я там самая здоровая. Я бы уже всё съела только для того, чтобы это закончить. Я хотела это закончить. Как можно скорее. Сейчас же.

 

На шестой день я ела всё, кроме порционного масла на завтрак. На десятый день стала есть и его, случайно открыв, что сливочное масло – это вкус рая. Вилки и ножи нам не давали, поэтому намазывать масло на хлеб приходилось черенком ложки. На четырнадцатый день я, к своему ужасу, обнаружила, что не наедаюсь за столом с общей диетой.

Девочки

Существует множество оттенков худобы, но она сразу выделялась среди остальных пациенток не столько из-за худобы, сколько из-за того, что у неё единственной был горб. Очень худая и очень синяя, с гипертрофированно длинными руками и более чем откровенной анатомией. Толстые, как резиновые жгуты, которыми перевязывали руку, чтобы поставить капельницу, синие вены просвечивали сквозь кожу.

Я сразу запомнила её имя, потому что её звали, как мою ненавистную соседку в общежитии, но про себя я называла её «девочка-верблюд» или просто «верблюдиха». Несмотря на горб, она всё равно была среди нас самой высокой, при этом – и самой взрослой. Я не знаю, что с ней произошло – мы об этом не разговаривали, – но могла предположить, что костная ткань истончилась в результате острого дефицита кальция.

Мы стали соседками. Она спала в моей палате, рядом со мной.

 

Перед стационаром я представляла, что девочки здесь, как в кино, ночи напролёт сидят по-турецки на кроватях и рассказывают друг к другу истории своих жизней aka болезней.

Как бы не так. Моя соседка ложилась спать ещё до отбоя. Ещё до того, как медсёстры выключат свет. Неподвижно смотрела в потолок, руки вытянуты по бокам поверх одеяла. Когда я заходила в палату за книгой, она говорила:

– Сонь, попроси выключить свет.