Светлый фон

Купюра от сдачи, которую я сунул в карман, была вся в муке. Все, что было в той пекарне, было покрыто слоем муки, как и каждый уголок тела Дездемоны. В точности как на мельнице Альтомонте, из окон которой постоянно вылетало облако тончайшей белой пыли. Засыпанные мукой, и не только они, но и мы, библиотекари, издатели, книготорговцы, только в нашем случае пыль становится книжной, мы на себе, на своей одежде носим слова, буквы и фразы, образы, которые не сметешь ни похлопыванием руки, ни стоя под душем, они проникают в фибры души и в плоть, в вены, откуда устремляются к сердцу, чтобы его ужаснуть, утешить и обнадежить.

Когда время от времени кто-то приходил в библиотеку с предложением сделать пожертвование, обычно это означало, что человек мечтает избавиться от ненужных энциклопедий или старых школьных учебников, и тогда я отказывал; но если это были романы, даже старые и нечитабельные, я их все равно брал и складировал в отдельном шкафчике на первом этаже.

С тех пор как я открыл кладбище для книг, их судьба стала другой, и поэтому когда накануне Моисей Монграссано принес целый мешок старых, пожелтевших и заплесневевших романов Гвидо да Вероны[35], я ни минуты не раздумывал о месте их назначения.

В то утро, побывав у Дездемоны, я прихватил их с собой на кладбище и, следуя первоначально установленному порядку, вырыл яму пошире и сложил в нее все девять томов, увенчав их сверху романом «Мими́ Блюэтт, цветок моего сада». Как обычно, поставил на могилку крест и табличку «Гвидо да Верона. Романы» и ушел.

Гвидо да Верона. Романы

Закрывая дверь ограждения, я почувствовал, что кто-то стоит за моею спиной.

– Что вы там прячете?

Голос Офелии, казалось, был частью природы, как ветер, как полет насекомых.

Будь это кто-то другой, я бы без разговоров закрыл, придумав предлог, но с ней я так поступить не мог. Я открыл невысокую калитку и знаком пригласил ее войти.

Она осмотрела перпендикулярные дорожки между грядками, таблички с названиями растений, лопату, прислоненную к задней стене склепа.

– Огород на кладбище? – воскликнула она с удивлением.

– Не совсем. Пойдемте со мной, посмотрите.

Она последовала за мной вдоль сетки, и мы подошли к возделанному уголку.

– Это – необычный огород, – сказал я, указывая на могильные холмики.

Она присела, прочитала таблички и поднялась, глядя на меня с недоверием:

– Я не понимаю…

– Это – мое кладбище книг, – сказал я и рассказал ей историю.

– Вы все больше меня удивляете, – сказала она под конец.

По другую сторону от бороздок простирался зеленый луг. Тень дуба, разреженный свет, сетка, отгораживавшая мир усопших, – все казалось здесь садом услад.

Офелия растянулась на зеленом лугу. Раскинула руки и закрыла глаза. Потом сделала знак рукой, который я истолковал как приглашение лечь рядом, и, хотя с трудом, я преуспел. Устремил взгляд в небо, на лучи солнца, пробивавшиеся сквозь ветки дуба.

– Я видела даже, как вы хороните собаку.

Я вспомнил тот день и взглянул на него глазами постороннего человека и как будто издалека. Откуда она нас видела, оставаясь незаметной?

– Животные, книги, люди…

Мы разговаривали вполголоса, не глядя друг на друга, но расположенные рядом, как две ветки, растущие из одного и того же ствола:

– Я люблю, когда вещи заканчивают свой жизненный путь так, как положено. Каждый должен был бы иметь возможность умирать по-своему.

Она всегда молчала, прежде чем что-то сказать, как если бы звуки мира должны были преодолеть туманности мысли и воображения, прежде чем до нее долететь.

– Изредка каждый из нас должен был бы также иметь возможность жить по-своему, – сказала она. – То, чем я стала, я не выбирала.

Есть голоса, которые хочется обнять, – я хотел ей сказать об этом. Ее рука лежала вблизи моей, и я, продолжая смотреть в небо, словно нечаянно прикоснулся к ней и сразу отдернул руку, как будто случайно.

– Возможно, никто из нас сам себя не выбирает. Возможно, наши жизни – лишь неуклюжая попытка приспособиться.

– В доме моей тети есть альбом. Под стеклянным столиком в гостиной. Семейный альбом, обтянут зеленой кожей: на каждой странице – фотография. Кроме одной. Черная страница с веленевой бумагой, посередине – пятно. Фотография оторвана от страницы, на которой должен был находиться ее портрет. На оборотной стороне фотографии черное пятно, так вы сказали?

– Да, – прошептал я.

– Прежде чем исчезнуть, она уничтожила все свои фотографии. Вырезала себя даже с групповых снимков. Она хотела, чтобы в доме от нее не осталось и следа, словно ее и вовсе не было. Когда мне хотелось увидеть ее лицо, у меня был только пустой листок альбома, и я придумывала себе его. Этот провал становился моим наваждением. Я всеми силами старалась его заполнить.

– Вы и сейчас занимаетесь этим.

– Я спросила у тети, почему нет фотографий, почему я никак не могла ее увидеть, и тогда она однажды взяла меня за руку, завела в ванну, причесала, поставила передо мной зеркало и велела сидеть смирно и смотреть на себя в зеркало, сиди неподвижно и смотри: это твоя мать, ты вылитая ее копия. Вы похожи как две капли воды. Она повторяла мне это каждый раз в день моего рождения, в день ангела, на каждый престольный праздник, я росла и должна была помнить, что я – вылитая ее копия. Каждый раз, когда мне хотелось на нее взглянуть, я подходила к зеркалу и смотрела на себя, предварительно стянув волосы, потому что тетя однажды сказала, что сестра ее всегда собирала волосы в узел. С тех пор и я стала так поступать: когда я их распускала, это была я, а когда собирала – становилась своей матерью.

Я с наслаждением слушал ее. Время от времени поворачивался на нее посмотреть: она по-прежнему смотрела вверх, на ветки, словно воспоминания были плодами, созревшими и готовыми к сбору.

– Ты любил свою маму?

Совершенно естественно, задавая мне этот вопрос, она перешла со мной на «ты».

– Ни с чем не сравнимая любовь.

– Чего тебе больше всего не хватает?

Я подумал о маминых книгах, о том, как она обнимала меня перед сном, как по утрам будила поцелуями, но мой ответ прозвучал неожиданным и для меня самого:

– Прильнуть к маминой груди и слушать, как бьется ее сердце.

В нашем разговоре были длительные паузы, но это не было молчанием, это было обдумывание сказанных слов, их переваривание и размышление над ними.

– У меня нет никаких воспоминаний. Но как ни странно, я словно прожила с ней жизнь, знаю, как она на меня смотрела, когда я показывала ей выполненное домашнее задание или же свои детские игры. Ты думаешь, это странно – испытывать тоску по кому-то, кого ты никогда не знал?

Я и сам жил среди призраков. Я так и хотел ей ответить. Мое настоящее состояло из бывших жизней, из написанных жизней, но мои губы сказали другое:

– Мы больше того, что помним.

Зачастую важные события, случившиеся в нашей жизни, не являются нашими воспоминаниями, а только тонкой нитью, связующей их с тем, что мы мельком увидели, веленевой бумагой, не только защищающей фотографии, разделяя их, но и маскируя, – каждый раз они являются для нас неожиданностью.

– Здесь так хорошо, что, кажется, никуда бы отсюда не уходила.

– А ты и не уходи, оставайся… сколько хочешь.

Казалось странным обращаться к ней на «ты», но так все сразу стало проще.

– Навсегда?

– Я постеснялся сказать, конечно, навсегда…

– Я буду твоей всегда?

Мы повернулись и посмотрели друг на друга:

– Все то время, что нам будет отпущено.

Она закрыла глаза и улеглась на траве, как на перине:

– Можешь поклясться?

Я не мог поверить, что она об этом спрашивает, красавица, лежавшая предо мной, как было возможно, чтобы это создание спрашивало о клятве вечной любви у такого, как я, некрасивого и хромоногого, но подумал, что она меня видит совсем другим, не таким, как другие, в том числе и я сам.

– Могу поклясться чем угодно.

– Я имею в виду торжественно…

– Чем захочешь.

Она вновь на меня посмотрела.

– Твоя мать похоронена здесь?

– Да, у нас здесь семейный склеп.

– Покажешь?

Она могла просить о чем угодно. Мы поднялись, она протянула мне руку, помогая встать, и мы двинулись.

Внутри было холодно по сравнению с жарой снаружи. Вошли по очереди, сперва я, потом она, проход был узкий.

– Это – она, – показал я на мамину фотографию.

Она рассмотрела ее вблизи.

– Вы тоже друг на друга похожи.

Потом я назвал ей других, отца, дядю, бабушку. Не стал упоминать Ноктюрна, она из деликатности или, может, по рассеянности о нем не спросила.

– Можешь поклясться сейчас, перед лицом своей матери? – повторила она с настойчивостью, которая меня удивила. – Положи руку на ее фотографию и поклянись.

Я положил руку.

– Клянись, что будешь со мной всегда, будешь обо мне заботиться и что нашу связь не разорвет никто и никогда!

На мгновение эта формулировка меня напугала, эти клятвенные слова в сравнении с коротким временем, что мы были знакомы, вдруг навеяли страх, но это было всего лишь мгновение, ибо она отдавала мне свою жизнь, а это было то, чего мне больше всего хотелось:

– Клянусь.

Офелия глубоко вздохнула.

– Можно тебя обнять?

Она в глазах моих прочитала желание, шагнула и прильнула ко мне, обняла крепко, наши щеки сомкнулись, и я почувствовал аромат ее волос, но не знал, как ее обнять, куда положить руки, сверху или снизу, к скольким сантиметрам ее спины прикоснуться.