Светлый фон

– Здесь даже микрофон защищен, – сказал он довольным голосом.

Открыл свою тетрадку, пометил место, время, погоду, поставил какую-то закорючку. Включил запись.

– Можем идти.

– А здесь нельзя подождать? – спросила Офелия.

– Лучше не стоит, создадим помехи звукам, каждый наш звук, дыхание могут исказить запись.

Караманте пошел вперед, я последовал за ним. Через несколько метров мы остановились. Офелия продолжала смотреть на вращающиеся бобины. Я дождался, пока она повернется, и знаком показал ей присоединяться. Когда она оказалась за мной, мы двинулись дальше.

– Получается? – спросила Офелия.

– Если бы всегда получалось, это была бы наука, но, к сожалению, это не совсем так. В данный момент я не знаю, что там происходит, что будет записано на ленте: я лишь приоткрыл дверь, но не я решаю, кто и когда в нее войдет. Природа состоит из звуков, некоторые мы слышим, а некоторые нет… но голоса существуют, даже сейчас, над нами, вокруг нас, только мы их не слышим.

– Когда можно будет узнать, получилось там что-нибудь или нет?

– Наверное, послезавтра, если сумею закончить.

– Что закончить? Разве нельзя послушать сразу после записи?

– Нет, сперва должен послушать я, в абсолютной тишине, и определить места, где слышится голос. Чтобы быть посредником, я должен прослушать запись несколько раз. Это не так-то просто, как может показаться. Иногда голоса и фразы звучат отчетливо, но чаще всего нужно слушать натренированным ухом: попадаются плохо различимые голоса, фразы, произнесенные слишком быстро, часто они переходят на другой язык, время от времени надо регулировать скорость пленки…

Офелия выглядела разочарованной.

– Послезавтра…

Я посмотрел на Караманте умоляющим взглядом.

– Постараюсь успеть к послезавтра, это значит, что отложу текущую работу.

– Утром или вечером?

– Утром, – сказал я, потому что хотел сам присутствовать.

– Но попозже, я должен сперва покончить с записями для работы.

– Жду вас послезавтра перед полуднем.

– Вы помните голос своей матери? – спросил Караманте.

Офелия потупила взгляд, и выражение ее лица изменилось.

Он посмотрел на меня с сожалением:

– Думаю, можем возвращаться на базу, – сказал он шутливым тоном, чтобы развеять неловкость.

Караманте остановил запись и перемотал бобину.

– Можно послушать хотя бы минутку?

Он взглянул на меня. В обычных условиях он никогда бы не согласился, но, возможно, сказалось чувство вины из-за опрометчиво брошенной фразы, возможно, захотел оказать любезность мне, как бы то ни было, он надел наушники и другую пару протянул Офелии:

– Но только минуту, не больше.

Не знаю, что там происходило в то короткое время, которое мне показалось вечностью, не представляю, что проникало в слуховые каналы любимой женщины, какие звуки щекотали ей слух, но я пытался представить, следя за метаморфозами ее лица, от которого не мог оторваться, ожидая, как оно вытянется от удивления. Этого не случилось. На шестьдесят первой секунде Караманте остановил запись и снял наушники. Офелия последовала его примеру.

– Ну что? – спросил я нетерпеливо.

Она посмотрела вокруг:

– Поверить не могу, что эти шумы, шорохи, свисты окружают нас…

– Я вам говорил, – сказал Караманте, собирая свой чемодан, – это не слышимые ухом звуки, тут нужен специальный инструмент. Все в мире, каждая вещь издает звук, надо только правильно определить его частоту.

Он перекинул через плечо свою сумку и перед уходом огляделся вокруг:

– Надеюсь, что все прошло хорошо, в этом месте, как ни в каком другом, есть что-то особое.

Я хотел его проводить, но он меня остановил:

– Я знаю дорогу, – сказал и улыбнулся.

– По-твоему, получится? – спросила Офелия, когда он был уже далеко.

– Послезавтра узнаем.

Мы повернули за угол и остановились напротив фотографии Эммы.

– Ты когда-нибудь слышал его записи?

– Пару раз, как раз до того, как ты подошла.

– И там действительно слышны голоса?

– Да, но не совсем человеческие, не такие, как наши, скорее звуки, напоминающие голоса, не очень ясные и вразумительные…

– Это был мужской или женский голос?

– Мужской.

Я улыбнулся ей.

– Послезавтра у меня день рождения, – сказала она просто, без вычурности. – Голос матери был бы нежданным подарком.

Колокола прозвонили двенадцать.

– Пора идти, – сказала она и растаяла, как эхо сказанных слов.

Я и на этот раз стоял как вкопанный – смотрел, как она исчезает, и думал обо всех вопросах, которые хотел ей задать, но они так и остались не произнесенными мыслями. Вопросы, на которые я и сам мог дать ответы, провоцируя цепь фантастических реакций, которые заполняли время и были жизнью наподобие открытых ворот или переставленной с места на место книги. Ибо жизнь, которую мы проживаем, или думаем, что проживаем, происходит на нескольких квадратных сантиметрах нашей черепной коробки; памятные и единственные в своем роде события происходят в нашей голове; жизнь, которую, как нам кажется, мы прожили, которую нам дано вспомнить, когда наступает пора подведения итогов, эту жизнь мы прожили в потаенности своих мыслей, никому не ведомых во всей Вселенной. Мы – то, что мы прожили: то, что думали, воображали, надеялись, чего желали и что забыли. Вселенная никогда не узнает, чем была наша молчаливая и потаенная жизнь, никто не узнает о наших тайных путешествиях, о воображаемой любви и возлюбленных, о сотне наших жизней, заключенных в необозримых мирах нейрона.

37

37

Есть книги-самоубийцы, как люди.

Стихи ди Перса стали пылью в песочных часах. Я решил, что «Метаморфозы» будут второй книгой, которую я предам земле, но книга сама выбрала свой печальный конец. Два удара шквального ветра. Первый случился в тот день, в семнадцать сорок шесть. Изо всех сил хлопнула дверь в туалет, я перечитывал в это время историю про Аполлона и Дафну и от неожиданности даже вздрогнул. Пошел прикрыть окно и, поскольку находился рядом с туалетом, решил им воспользоваться. Но чтение Овидия меня затянуло и обмануло, я едва успел вытереть руки, как церковные колокола прозвонили шесть вечера. Я выключил свет и запер библиотеку, но в спешке забыл Овидия на холодном мраморном подоконнике полузакрытого окна. Я опаздывал, до закрытия кладбища надо было еще зайти к Марфаро.

Едва я вошел, он сразу же отдал мне пакет, изготовленный по моему заказу. Поздоровался со мной встревоженным голосом. Я спросил, что стряслось.

– Вот уже целых пять дней, – ответил он возмущенно.

Я сказал, что не понимаю его.

– Пять дней, как никто не умирает.

Мне не казалось, что это много для такого маленького городка, как Тимпамара, но у нас с ним были противоположные взгляды.

Финторе Бовалино был последним. Представляю, что такие периоды были не впервые и, возможно, во время одного из них Марфаро решил развить другие, сопутствующие бизнесы. И как назло в это время не только никто не умер, но не было ни одной свадьбы, никто не праздновал день рождения, ни одной отснятой кассеты, ничегошеньки. Приход нулевой. А он был помешан на деньгах. Я знаю, что такое голод, повторял он как припев, а тот, кто познал голод… он не заканчивал фразу, объяснявшую в этом виде много чего.

В те дни Марфаро по большей части проводил время среди стариков, в баре, где те играли в карты или на скамейках, где сводили счеты с непрожитым, заглядывал им в глаза, нет ли признаков близкой кончины, у некоторых даже спрашивал, уверены ли они, что хорошо себя чувствуют, а однажды, будучи в отчаянии и находясь рядом с Диогеном Кастроре́джо, о котором накануне узнал, что тот перенес инфаркт, сказал ему, как жаль, что ты выжил, Диоген так врезал ему в челюсть, что Марфаро распластался на земле.

Пока я не ушел, он проклинал человеческое долгожительство, и я подумал, что это же сюжет для замечательного рассказа – о городе, в котором люди перестают умирать, и кто-нибудь его обязательно когда-нибудь напишет. Грустная, наверное, выйдет история: представить, как внезапно теряется смысл жизни. Ибо это один из величайших парадоксов: смысл жизни заключается в смерти. Из него рождаются чувства времени, грусти, потери, желание плакать, красота взгляда, тоска по ласкам, любовные забавы, неосознанно отягощенные чувством потери, ибо когда целуешь кого-нибудь, потому что очень хочешь целоваться, внутри появляется страх, что этого может не случиться, потому что любимый человек может исчезнуть, что мы не сможем больше целоваться, обниматься, ласкаться, – радости, которые остаются и которые питаются грустью.

 

Второй удар по Овидию нанесен был ночью, в неустановленный час.

Когда на следующее утро я открыл библиотеку, моя забывчивость сразу же бросилась в глаза. Ночью лил проливной дождь, окно было распахнуто настежь, на полу стояла лужа воды, посередине которой лежали разбухшие «Метаморфозы». Я выхватил книгу, из которой лилась вода, буквы поблекли, как Дафна, утонувшая в речном потоке. В эту минуту я подумал, что страницы сами выбрали способ самоубийства: мокрые, слипшиеся, метаморфоза возврата к первородному состоянию. Я понял намек: положил книгу в полиэтиленовый мешок, закрыл библиотеку на полчаса раньше и зашел к цветочнику купить саженец лавра.

Отправился на кладбище, покрыл столик листами старой газеты и сверху положил саженец и книгу. С помощью совка осторожно вынул из горшка растение, и когда все его корни оказались снаружи, поставил в пластиковое ведро под струйку воды. Когда земля с корней начисто смылась, я опустил в ведро с грязной водой книгу. Деревце положил на столик. Достал разбухшую книгу, вырвал из нее первые шестнадцать страниц, начиная с любви Феба к лавру, который в знак согласия покачивает ветвями: стал обертывать ими каждый корень, как будто накладывая повязку на рану, стараясь, чтобы было не очень туго и не очень слабо, поиск правильной меры, в чем состоит миссия человека. В эти минуты я казался себе юным Фебом, еще ощущавшим, как под корой трепещет девичья грудь, и обматывал побеги корней бумагой, стараясь их не повредить, будто по ним текла не лимфа, а кровь, будто они были не корой, а кожей, дыханием и биением сердца. Когда все корни были обернуты размокшими словами Овидия, когда все корневище сроднилось с бумагой, я посадил его снова в горшок, присыпал землей, дополнительно полил, и когда вода покрыла землю, я вообразил, как слова проникают в корень, питают его своею любовью – метаморфоза наоборот, лавр становится женщиной, ее голос и вздохи растворяются в хлорофилле и доносят человеческие частицы, деревянные волокна становятся мягкой грудью, листья укладываются в волосы, ветви превращаются в руки, кроны исчезают в овале лица. Посмотрев, наконец, на растение, я подумал, что Аполлону выпала злосчастная из судеб, Дафна по крайней мере перестала любить из-за свинцовой стрелы Купидона, самой благодатной, ибо безразличие к мужчинам и миру – это благодать, здоровое и святое безразличие, делающее нас счастливыми, как любой неодушевленный предмет, который есть только то, что он есть, и не больше, ни мыслей, ни воспоминаний, ни сожалений, ни желаний. Но для Феба это была трагедия, златая остроконечная стрела проникла ему в мозг, мозг пробудил разум, разум – жизнь: ничто так не убийственно, как безответная любовь.