– Да что вы, очень понравилась! – с горячностью, возможно чрезмерной, возразил он. – Но кто автор? Как она к вам попала? Вы, должно быть, знаете, что я искусствовед. Меня спрашивали о профессии в вашей анкете… Так вот, я занимаюсь искусством примерно этого времени, и мне интересно…
– Не знаю… – растерянно проговорила «сливочная», смешно и мило морща нос. – Как попала в подвал – не знаю. А автор…
Тут она вдруг оживилась:
– А вы сходите в наш музей! Еще не были? Новый директор организовал небольшой музей в прежней подсобке. Мы ее отмыли, покрасили… И еще я видела, что эта картина с дарственной надписью. На обороте написано, что автор дарит ее директору, первому директору, кажется, в 1953 году. Я сама видела надпись, когда мы с Николаем ее к вам вешали. А потом сменилось много директоров. И вот теперешний решил устроить музей, показать, как все это создавалось, как первый директор разбил парк… Это скорее интересно нам, обслуге, а не отдыхающим. Никто туда не ходит. Открыть вам подсобку? Ой, простите, музей…
Она опять страшно смутилась.
То, что она постоянно смущалась, его удивляло и даже как-то трогало. Современные бабищи-чиновницы давно уже не смущались. И лицо у нее было милое, и улыбка хорошая. Он представил, как она помогает долговязому унылому электрику Николаю вешать картину над его кроватью – получилось ужасно забавно («Николай, выше! А теперь левее, ближе к окну».) И не странно ли, что эта самодеятельная развеска, оказалась такой удачной? Так сильно задела его за живое?
Разумеется, он хотел поглядеть на новосозданный музей. Движение ключа – и его впустили.
Самый большой раздел музея (впрочем, это, конечно, был не музей, а развешанный по стенам архив с документами и фотографиями) касался времени первого директора. Его неотчетливо улыбающееся лицо на увеличенной старой фотографии висело прямо у входа. Под фотографией Певзнер прочел, что директора звали Соломоном Григорьевичем Краком и директорствовал он с открытия пансионата в 1948 году по 1953 год. Певзнер подумал, что бедный иудей скрывался в пансионате от бурь времени – бешеных поисков на государственном уровне талантливых и заметных «безродных космополитов» (эвфемизм евреев), но время его и тут настигло. Когда разразилось дело «врачей-убийц», он был, конечно же, выгнан с работы или даже арестован. У самого Певзнера обоих родителей вытурили с работы. И не по этой ли простой причине подаренный Краку прелестный пейзаж остался лежать в подвале? Но все эти захватывающие обстоятельства были вне представленных на стенах «документальных» свидетельств, что лишний раз показывало, как условна и шатка опора на документы.
На следующей фотографии лицо Соломона Григорьевича было уже более отчетливым, но Певзнера отвлек от созерцания этого интересного лица спутник, стоящий рядом с Краком. Подпись под фотографией гласила, что это и есть искомый Исидор Лапшин. Ура! Да, но почему же он был как брат-близнец похож на крупного академического функционера той поры, отмеченного всеми мыслимыми наградами, – академика живописи Степана Герасименко?!
Тот малевал вождей, смешивая лакейскую «красивость» с самой жуткой грубостью и хамоватостью письма, что сходило за особый «пролетарский шик». Певзнер, изучавший эту эпоху, хорошо знал его физиономию в круглых очочках, с узенькими нагловатыми глазками и маленькой головой рептилии на плохо выточенном теле.
– Никакой это не Исидор Лапшин, а Степан Герасименко! – вслух произнес наш искусствовед, – так он был изумлен и озадачен.
Но если лица казались тождественными, то картины отличались кардинально. По крайней мере, увиденный Певзнером пейзаж казался работой гораздо более свободного и артистичного живописца, чем угодливый и хамоватый Герасименко. Геннадий Александрович снова перевел взгляд на Крака, лицо которого излучало доброжелательность и ум.
«Вот нашел человек почти райскую нишу, разбил чудесный парк с лужайками – наши Елисейские поля, – не без зависти подумал Певзнер. – Может, напоследок все же не арестовали, а уволили “по собственному желанию”, что, конечно, тоже несправедливо, но какая уж тут?..»
Додумать мысль он не успел. К нему стремительно подбежала «сливочная». Она почему-то все время к нему бежала, задыхалась, краснела и отводила глаза, когда он на нее взглядывал.
– Я решила вам кое-что показать!
Она резким движением выдвинула верхнюю полку стоящего в углу подсобки-музея секретера и вынула пачку фотографий.
– Мы их не успели пока развесить, но тут везде тот художник, который вас заинтересовал. Он еще сделал дарственную надпись на картине. Ну, той, что у вас в номере висит. Говорят, он дружил с директором.
Певзнер внимательно взглянул на «сливочную», но она, как он и предполагал, мгновенно опустила глаза. Почему-то это было ему приятно. Странно, что за те несколько дней, что он тут пребывал, он ее вообще не замечал! Забирая из ее рук фотографии, он улыбнулся каким-то своим мыслям. Но она эту улыбку истолковала по-своему.
– Очень смешная, да? Я когда сюда бежала, тот дурной мальчишка, ну, который в тельняшке всех подстерегает у дверей, как закричит: «Вот тетка побежала!» Все, кто старше его трех лет, кажутся ему безнадежными старичками.
– Я на него не обиделся, – смеясь сказал Певзнер. – Я действительно «дедка». Только нет такого разветвленного семейства, как в русской сказке о репке. Одна Жучка, в моем случае – Тоби – славный пес. Оставил соседям, зане к вам с собаками не пускают. Видите, я даже перешел на старославянский. А вы юная и прелестная. Про вас карапуз и впрямь заврался.
– Я вас точно таким представляла, – глядя куда-то вбок и залившись краской, предательски проступившей сквозь загар, проговорила «сливочная». – И вообще, я люблю взрослых мужчин!
Он повертел фотографии в руке. Рука слегка дрожала, выдавая волнение.
– И тут не обошлось без женщин, – сказал Певзнер нарочито шутливым тоном, разглядывая фотографии.
В самом деле, Исидор Лапшин (или все же Степан Герасименко?) был запечатлен с какой-то очаровательной хохотушкой, державшей под руку высокого седовласого господина.
– Это музыканты! – с живостью пояснила «сливочная». – Он пианист, а она флейтистка. Они в те годы постоянно сюда приезжали на отдых и устраивали концерты для посетителей. Есть у нас одна сторожиха, ей лет под девяносто. Она их застала, только имен не помнит. Мы потому и не вывешиваем этих фотографий, что нет имен. Хорошо бы их узнать, правда? Но все некогда, и ума не приложу, как это сделать.
Она замолчала, ожидая его реакции на фотографии и свой рассказ. Он рассматривал фотографии прямо-таки со страстью, испытывая прилив эмоций. Во всех трех была одна поразительная особенность. Так называемый Исидор Лапшин везде смотрел на хохотушку, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону в зависимости от ее местонахождения. И еще одна особенность – он был неузнаваем! То есть, конечно, при желании можно было сличить и идентифицировать его обличье на фотографии с Краком и на этих трех. Но теперь вся его кургузая фигура, все его грубо сработанные первобытные черты были освещены таким сиянием, так утончились и одухотворились, что Геннадий Львович едва его узнал.
– Это любовь, – употребил он, к собственному удивлению, слово, которое почти вышло из его лексикона, казалось слишком затасканным и выражающим в современном языке нечто совершенно иное, сугубо физиологическое и не имеющее никакого отношения к настоящей любви, сдвигающей горы.
– Да? Вам тоже так показалось? – оживилась его визави.
И впервые он сумел поймать ее взгляд. Она смотрела на него с таким выражением, будто он волшебник и пришел для того, чтобы разгадать все накопившиеся в ее жизни загадки.
Но первой заговорила снова она.
– Правду сказать, я не хочу вывешивать эти фотографии. Не из-за подписей. Бог с ними! Обошлось бы и так. Но они слишком, слишком…
– Интимны? – подсказал он.
– Ну да! Слишком откровенны. Словно мы за ними подсматриваем. Тут какие-то необыкновенные чувства…
– Геннадий, – неожиданно представился Певзнер, хотя в его гостевой карточке значились все данные, включая имя, отчество и фамилию.
– Рита, – мгновенно отозвалась она, по уже известному ему обыкновению, сильно покраснев.
– Не хотите вечером прогуляться к озеру? – удивляясь самому себе, предложил он. Пошлых «курортных» ухаживаний он не терпел. С женой давно расстался и не хотел множить ошибки.
– Я сегодня дежурю. Если только после десяти, – тихим, каким-то задохнувшимся голосом проговорила она и бросилась бежать из музея-подсобки, словно тут ее собирались выследить коварные сотрудники или мог прокричать что-то вслед злой карапуз.
– У стеклянных дверей! – крикнул он ей вдогонку, тоже словно назло негодному мальчишке, который у этих дверей обычно ошивался.
Почему-то Геннадию Львовичу привиделась одна из академических картин позапрошлого века, где был изображен точь-в-точь такой же мальчишка, только не в тельняшке, а голый и с луком в руках. Возникшая ассоциация Певзнера рассмешила и ввела в некоторую рассеянную задумчивость. Не без усилия он встряхнулся и решил пойти поработать над книгой. Проходя в свой номер по коридору, он увидел в зеркале человека, быстрым шагом идущего ему навстречу. Оказалось, что это было его собственное отражение, но неузнаваемое, столько радостной энергии появилось в лице, в походке, в жестах рук. Может быть, это было какое-то особенное место и Соломон Крак зарядил его волшебной энергией, отчего даже партийные функционеры становились тут талантливыми художниками, меняли имя, а возможно, и саму жизнь?