Светлый фон

Итак, образованием Аннетты занимался отец, ей было восемь лет, когда он стал учить ее вызубривать и читать наизусть отрывки из “Анархии” Кропоткина. Так что очень скоро она декламировала ему бунтовщические призывы, как другие дети – басни Лафонтена. Довольный месье Буден слушал, одобрительно кивал и затягивался сигарой, а девочку мутило от густого смрадного дыма. Мать во дворе стирала, выбиваясь из сил, а отец рассуждал о справедливости, человеческом достоинстве и переустройстве мира; возможно, спустись он хоть раз во двор помочь жене, у Аннетты остались бы не столь тяжелые воспоминания об этих уроках. Бедная женщина умерла, когда Аннетте исполнилось четырнадцать лет, и ее отец счел совершенно естественным, чтобы она продолжила то, чем занималась мать, и тоже стала прачкой; сама она была слишком подавлена, чтобы как-то воспротивиться, и какое-то время покорно стирала. Так что у месье Будена не было недостатка ни в хлебе, ни в абсенте, и он продолжал просвещать дочь, рисуя перед ней радужное будущее, которое ждет человечество после отмены семьи и классового общества, когда свободная от всяческого принуждения личность предстанет наконец во всей своей природной красе и на земле воцарится всеобщая гармония – гармония душ, умов и тел. Под действием абсента месье Буден возносился на такие высоты идеализма, что Аннетте приходилось раздевать и укладывать его в постель, чтобы он не расшибся. Однако вскоре теоретические нападки на институт семьи перешли в более конкретный практический план, и девочка ясно увидела, что он разумеет под освобождением детей и родителей от оков буржуазной морали и груза предрассудков. Когда это происходило, Аннетта выскакивала из постели, костерила папашу последними словами и, вооружившись скалкой, лупила его по голове, тогда месье Буден, прихватив бутылку, быстренько ретировался. Она же запиралась на ключ и долго лежала без сна, предаваясь мечтам о префекте полиции, римском папе, правительстве – обо всем, что поносил отец и что поэтому казалось ей прекрасным. Но никогда не плакала. Слезы – привилегия девчонок из богатых семей. Когда-нибудь она тоже разбогатеет и сможет позволить себе такую роскошь, но пока что она ей не по карману. Ей вовсе не улыбалось и дальше гнуть спину над корытом, и порой она сама удивлялась, почему так упорно противится уговорам сутенеров и шлюх, которые все спрашивали, чего она, молодая и красивая, ждет, чтобы устроить свою жизнь. Не стыд и не совесть удерживали ее, а какая-то глубоко въевшаяся, органическая чистоплотность – возможно, все дело в том, что ее вырастила прачка. Поначалу она пыталась найти работу в приличных местах: в модных лавках, кафе и кондитерских, но мешала ее красота; ее всегда начинал домогаться хозяин, она отказывала, и ее выставляли за дверь. Что ж, Аннетта была не глупа и наделена пресловутым французским здравым смыслом, который и в дальнейшем никогда не изменял ей, а потому вскоре смекнула: раз так или иначе она в конце концов окажется на панели, так уж лучше прямо с нее и начать; навидалась она стареющих девиц, которые стараются держаться в темных закоулках, подальше от света, – жалкое зрелище! Что еще сказать? Ее первый клиент испытал не столько удовольствие, сколько удивление.

о

– Мне повезло, – сказала леди Л. – Я ни разу не подцепила никакой заразы.

Поэт-лауреат, казалось, обратился в статую. Вокруг пруда было много других изваяний: Диана, Аполлон, Венера, Пан, которые любезно приняли Перси в свою компанию. Окаменевший, он стоял на газоне с тросточкой в руке, и ужас, застывший в его голубых глазах, пожалуй, делал их еще интереснее. Поэт был потрясен до глубины души. Леди Л. покосилась на него: милейший Перси всегда втайне мечтал красоваться посреди уютного парка в виде увенчанной лавровым венком мраморной статуи работы какого-нибудь именитого скульптора, члена Королевской академии изящных искусств. Ну вот, мечта его исполнилась… или почти. Возможно, он предпочел бы предстать перед потомством не с такой ошарашенной физиономией, но нельзя же требовать слишком многого.

– Что? – выговорил он наконец.

– Ничего, мой друг. Я просто сказала, что у меня всегда было отменное здоровье.

– Как хотите, Диана, но я не вижу, как несчастное дитя, о котором вы зачем-то решили рассказать мне, связано…

– Со мной, – закончила леди Л. – Разумеется, никакой связи больше нет.

Поэт-лауреат взглянул на нее крайне недоверчиво, но промолчал.

Аннетта приводила гостей к себе домой, а живший там же месье Буден все толковал о высоких устремлениях человеческих душ и делал вид, что не имеет понятия, откуда берутся деньги, благодаря которым он не знает нужды. Она мирилась с этим до тех пор, пока он снова не попытался применить на практике свои теории и свергнуть родственное иго; на этот раз Аннетта не ограничилась руганью, а вышвырнула его вон и велела, чтобы духу его тут больше не было. Месье Буден мгновенно забыл свои инвективы против института семьи и призвал небо в свидетели неблагодарности и жестокости, которую дочь проявляет к родному отцу.

Несколько месяцев спустя труп Будена нашли в Сене с торчащим в спине ножом. По всей вероятности, он стал провокатором и стукачом, доносившим полиции на своих друзей-анархистов. Аннетту вызвали в участок и отдали ей личные вещи покойного. Едва взглянув на отца – с его лица так и не сошло выражение благородного негодования, – она повернулась к двум ждавшим конца процедуры полицейским: то были ее старые знакомцы Свобода и Равенство. Достала из сумочки три монеты по двадцать су, дала по одной им обоим, а третью положила на стол со словами:

– Это для Братства.

И ушла.

В тот же вечер – дело было в мае, когда в воздухе разлита такая нежность и легкость, что хочется танцевать, – к Аннетте на ее рабочем месте, на улице, подошел некий молодой апаш[9] по прозвищу Рене Вальс; в квартале его почитали святым, казалось, он избрал главным делом жизни доставлять другим удовольствие, из-за чего и подорвал свое здоровье. Рене Вальс болел чахоткой, однако это не мешало ему быть чуть ли не лучшим танцором явы на всю улицу Жир. С цветком в зубах и в кепке набекрень он мог отплясывать часами, а потом без сил садился на тротуар, сипло, с присвистом дышал, как астматик, и печально шептал: “Доктор говорит, мне нельзя танцевать. При моей хвори вредно”. Но стоило снова запеть аккордеону, как он резво вскакивал, подпрыгивал, прищелкнув каблуками, устремлялся на площадку и танцевал до самого рассвета или пока сильнейший приступ кашля не заставлял его остановиться и согнуться посреди очередного тура.

Аннетта, завидев его, всегда радостно улыбалась, он был похож на птицу. Едва дожив до двадцати пяти лет, эта птица упорхнула навсегда, и аккордеон с тех пор никогда больше не звучал, как прежде. Итак, в тот вечер к Аннетте подошел, точнее, подлетел разгоряченный Рене Вальс, но не музыка взволновала его.

– Идем скорей, Аннетта. Тебя хочет видеть месье Лекёр.

Аннетта зажмурилась, прижала руку к груди и мгновение спустя расцеловала Рене Вальса в обе щеки: она знала, знала, что когда-нибудь ей улыбнется счастье. Пусть это еще не префект полиции, не римский папа и не правительство, но человек, призывавший ее, был очень крупной фигурой в тогдашнем обществе.

Альфонс Лекёр находился в то время в апогее славы. Тот, кого позднее комиссар Маньен в своих мемуарах удостоит титула “самого отпетого мерзавца в Париже”, начал свою карьеру сутенером в районе Бастилии и постепенно расширял сферу своей деятельности, – по мнению комиссара Маньена, он дошел до того, что прибрал к рукам весь рынок опиума в Париже, а количество работавших на него женщин в 1885 году приближалось к пяти сотням. Сумей он обуздать свои амбиции и удовольствоваться ролью короля преступного мира, он бы, возможно, умер богатым и всеми уважаемым человеком. Лекёр проигрывал целые состояния в самых роскошных столичных казино, устраивал пышные приемы в своем особняке в Маре, содержал конюшню беговых лошадей и отличных боксеров, в том числе знаменитого Аргутена, который в 1887 году нокаутировал самого Джека Сильвера; на его матчи Лекёр приходил в компании друзей – английских лордов и молодых светских львов, те и другие не брезговали обществом проходимца, раз он умел красиво жить и сорить деньгами. Полиция вела себя с ним крайне осмотрительно, ведь было известно, что он способен шантажировать самых влиятельных лиц Третьей республики, в то время только набиравшейся сил и опыта в искусстве коррупции, которое обеспечило ей столь долгие годы существования. Маньен уверенно рассказывает, что, возносясь от сточной канавы в Бастилии в верхи парижского общества, Лекёр отделался по меньшей мере от дюжины соперников, ловко орудуя ножом, который всегда носил при себе под безукоризненным английским пиджаком. Он был могучего сложения, плечистый, как зуав у моста Альма[10]; обладал телом гиганта и массивной головой крупной лепки. Кирпичного цвета щеки, густые брови и параллельные им черные усы вразлет, перечеркивавшие лицо; пристальный взгляд горящих странным, темным блеском глаз с расширенными зрачками. Одевался он причудливо, например, носил костюм спортивного покроя по последней британской моде в черно-коричневую клетку и малиновый парчовый жилет со свисающей из кармашка золотой цепочкой, галстук закалывал булавкой с бриллиантом, на палец надевал перстень с рубином и в таком виде разъезжал в своей карете по бульварам. Коричневая шляпа-котелок набекрень, руки сложены на трости с золотым набалдашником, сигара во рту – он сидел насупившись и временами смотрел по сторонам сумрачным взором. При нем всегда неотлучно находился бывший ирландский жокей, невысокий человечек, казавшийся совсем плюгавым рядом с верзилой Лекёром; звали его Саппер, но парижские блатные переделали это имя на свой лад, получилось длиннее, но веселее: Саперлипопет[11]. У него была унылая вытянутая физиономия с вечной гримасой не то укора, не то скорби и мутно-голубыми глазками. Голову он всегда держал криво, и повернуть ее мог не иначе как повернувшись всем телом. Когда-то он считался одним из лучших жокеев Англии, пока однажды не свернул себе шею во время больших скачек на Венсенском ипподроме. Лекёр приютил его, возможно, потакая своей все разраставшейся мании величия: соседство кособокого малютки жокея делало еще внушительнее и без того немалый рост апаша.