— Со мной? — нет, к счастью, нет. Я еще в Пярну был в приходе моего почти тезки, старого Мяртенса, если это вам что-то говорит. А здесь, в Петербурге, еще с пятьдесят пятого года, то есть еще с сиротской школы, состою в списках Петрова прихода.
И я попрощался с ним самым дружеским и естественным образом и оставил его смущенным сидеть в сумерках за столиком в маленьком буфете. Смущенным потому, что он так и не понял, дошла ли до меня его ирония и задела она меня или не задела. Мне даже жаль его немного. Что касается его иронии, то я даже не знаю, задела ли она меня.
14
Какая-то станция, где мы не останавливаемся. Платформа. Развилка. Три маленькие коричневые цистерны на запасном пути, желтые надписи на черных животах — РУССКИЙ НОБЕЛЬ — РУССКИЙ НОБЕЛЬ — РУССКИЙ НОБЕЛЬ.
Значит, мы на полчаса опаздываем. Значит, река, которую мы недавно переехали, была не Гульбене, как мне показалось сквозь дремоту, а предыдущая, названия которой мне почему-то не вспомнить. А станция, мимо которой мы сейчас пропыхтели, еще только Наускюла.
Стороннему наблюдателю могло бы показаться странным, если бы сквозь мою черепную коробку он увидел, как часто я возвращаюсь к нобелевскому вопросу. Но в данном случае, в самом деле, это не мое тщеславие, а — воля случая. Что из тех трех фатальных и давно умерших братьев двое, ставшие нефтяными магнатами, до которых у меня нет ни малейшего дела, напомнили мне сейчас третьего. Того, до которого у меня post mortem[107], кажется, есть дело. Или будет.
Самому мне трудно решить объективно, в какой мере я жаждал и жажду премии этого динамитного мастера. Конечно, согласно моей только что возникшей компаративистской системе, — даже сверх меры. Ха-ха-ха-ха. Ибо по этому ранжиру выше меня никого бы и не было. Только дюжина мне равных. Однако по поводу пристрастности, лицеприятия при присуждении этой премии говорят и пишут все восемь лет. Все те восемь лет, что она существует. И что в то же время сама премия становится все более знаменитой. Это правда. И все же должен сказать: как бы там ни было с медициной, физикой и всем прочим, но что касается премии мира, то она уже по своей сути дело не заслуг, а симпатий. В известной мере — и дело зависимости. Каким бы субъективно честным ни было решение, но объективно в нем так или иначе присутствует элемент лжи. С самого начала. Да-да. Разве примером тому не могут служить слова, девять лет назад сказанные господином Бернером, когда они впервые присудили премию мира? Что могучее стремление норвежского народа к миру будто бы повлияло на решение господина Альфреда Нобеля возложить ее присуждение на норвежский парламент. Неужели господин Бернер, председатель парламента, и в самом деле такой плохой психолог или столь близорукий политик, что он не знал правды? Разумеется, это не так. Он, несомненно, правду знал. Однако подкрасил ее политической ложью. Ха-ха-хаа: обмазал еще не проехавшего станцию Пунапарги лгуна ложью. На самом деле политическая подоплека всего дела была другая, чисто практическая. Ничего не имевшая общего с жаждой мира в голубых глазах норвежцев. Возникшую в их голубых глазах ярость учел в завещании господин Нобель. Потому что в то время, когда он его составлял, среди норвежского народа начинала подниматься оппозиция против Швеции. За унизительную роль младшего брата, которая день ото дня все больше выпадала на долю Норвегии в персональной унии со Швецией. Несмотря на совершенно очевидные и всем известные исторические факты и т. д. и т. п. Тем, что господин Нобель предоставил присуждение пятой, а по мнению многих, именно первой премии, то есть премии мира, норвежскому парламенту, он хотел просто разрядить естественную позицию норвежцев против Швеции. Так что это было в чистом виде акт divide et impera[108]. Ну, а если просто с человеческой точки зрения да и вообще — может быть, изобретатель нитроглицерина и динамита не верил в бога (или, может быть, поверил, когда в Сан-Ремо боролся со смертью, откуда мне знать), но в грехи он должен был верить. Для этого у него — Бертольда Шварца, или Фауста, или Мефистофеля, или кого там еще нашего промышленного века, века взрывов и террора, — имелось слишком много неотвратимых оснований. Ибо если он своим изобретением, скажем, в икс раз уменьшил число несчастных случаев при транспортировке взрывчатых веществ, то средства убийства, благодаря ему, стали в икс раз мощнее. Можно, конечно, спорить, виноват ли он в том, что такое применение нашли его изобретения. Можно ответить: несомненно, ибо он мог это предвидеть. Можно ответить: конечно, нет, ибо настоящий идеалист не представляет себе степени подлости света. Или можно ответить: он над этим не задумывался. Настоящий изобретатель никогда об этом не думает. Но как бы дело ни обстояло, одно ясно: господин Нобель слишком умен, чтобы быть немузыкальным в этическом отношении. То, что он учредил премию мира, свидетельствует об этом со всей очевидностью. Насколько это облегчило его совесть — кто об этом теперь думает?! Во всяком случае, в мировом мнении премия мира сослужила ему превосходную службу. Потому что патенты на динамит и бездымный порох, выданные на имя Нобеля, покрываются теперь пылью забвения, а Нобелевскую премию присуждают каждый год и каждый год ее жаждут получить.