Светлый фон

И только тогда я понял, чего он на самом деле от меня требует, — мало того, я наконец-то понял, как неуклюже с ним обошелся, как неуклюже обходился с самого начала, как непростительно сам себе навредил своей оплошностью, отказывая самозванцу в том, чего любой самозванец жаждет, в том, без чего ему никак нельзя, в том обряде миропомазания, который только я мог совершить над ним в убедительной форме. Только когда я произнесу свое имя так, как будто считаю, что оно — и его тоже, только тогда Пипик появится передо мной и начнутся переговоры ради усмирения его гнева.

— Филип, — сказал я.

Он не откликался.

— Филип, — сказал я снова, — я вам не враг. Я не хочу быть вашим врагом. Я хотел бы, чтобы у нас были теплые отношения. Я почти раздавлен тем, чем обернулась вся эта история, и, если еще не поздно, я хотел бы стать вашим другом.

Ничего. Никого.

— Я был язвительным и бесчувственным, и я наказан, — сказал я. — Это несправедливо — возвышать себя и принижать вас, обращаясь к вам так, как я к вам обращался. Мне бы следовало называть вас вашим именем так, как вы называли меня моим. И отныне я буду это делать. Буду. Буду. Я Филип Рот, и вы Филип Рот, я подобен вам, и вы подобны мне, по имени и не только по имени…

Но он на это не купился. Либо его там не было.

Его там не было. Через час дверь распахнулась, и в класс, ковыляя, вошел Смайлсбургер.

— Дождались меня? Очень любезно с вашей стороны, — сказал он. — Мне страшно неудобно, но меня задержали.

10 Не враждуй на брата твоего в сердце твоем

10

Не враждуй на брата твоего в сердце твоем

Когда он вошел, я читал. Чтобы создать у любого возможного наблюдателя впечатление, что я пока не парализован страхом или не одержим галлюцинациями, что дожидаюсь я с таким видом, будто нахожусь в банальной очереди к стоматологу или парикмахеру, чтобы отвлечься от испуга, приковавшего меня к стулу, а также — и в этом я всего острее нуждался — сосредоточиться на чем-либо, кроме чрезмерно дерзкой отваги, настойчиво побуждавшей меня выпрыгнуть в окно, я достал из обоих карманов предполагаемые дневники Леона Клингхоффера и, сделав колоссальное умственное усилие, перевел себя на путь словесности — совсем как переводят вагоны на запасный путь.

Как бы обрадовались мои учителя, подумал я, — он даже здесь читает! Но это был не первый и не последний случай, когда, беспомощный перед грозящей неизвестностью, я ухватился за печатное слово в надежде унять свои страхи и удержать мир от полного распада. В 1960 году менее чем в сотне метров от стен Ватикана я однажды вечером сидел, совершенно один, в приемной безвестного итальянского врача и читал роман Эдит Уортон, пока за дверью, в операционной, моей тогдашней жене делали нелегальный аборт. Как-то раз в самолете, двигатель которого пугающе дымил, я услышал леденяще-спокойное объявление пилота, сообщавшего, как и где он собирается совершить посадку, и сразу же сказал себе: «А ты просто читай Конрада, как читал, не отвлекайся», — и снова уткнулся в «Ностромо», упрятав на периферию сознания едкую мысль, что, по крайней мере, я смогу умереть так, как жил. А через два года после удачного побега из Иерусалима, срочно среди ночи госпитализированный с коронарной недостаточностью в Нью-Йоркскую городскую больницу, с кислородной трубкой в носу, в окружении целого созвездия врачей и медсестер, скрупулезно следивших за признаками жизни в моем теле, я ждал решения об операции на моих полузакупоренных артериях и тем временем читал, не без удовольствия, веселый роман Беллоу «В связи с Белларозой». Книгу, за которую цепляешься в ожидании худшего, ты вряд ли когда-нибудь сможешь толком пересказать — но никогда не забудешь, как за нее цеплялся.