– Удивляюсь и поражаюсь, – сказала она и резко повернулась, – почему она у тебя не болит от звонков…
– Каких звонков?
– Всю ночь звонили!
– Как же мог я их слышать! (Значит, им звонили, сообщили!)
– Разве ты что-нибудь слышишь?
– Почему она все-таки должна у меня болеть?
– Пали из орудий, в литавры бей…
– Какие литавры?
– Мы с отцом глаз не сомкнули…
– А что я сделал? – вырвалось у меня. – Я ничего не сделал!
– Всю ночь с отцом звонили!
Куда они еще звонить могли, как не в милицию! Значит, они звонили, а не им звонили…
Она тяжело села на свою кровать. Половина пружин давно уже лопнула. Периодически их укрепляли бечевками, проволокой и лоскутками. Старенькое застиранное коротенькое одеяло съехало: торчали во все стороны разноцветные тряпочки и накрученная проволока. Мать провалилась глубоко в яму, уставилась на меня красными, заплаканными глазами с размазанной тушью. За маминой головой на стене толпились в тесноте, но не в обиде вырезанные из газет и журналов балерины, артисты и государственные деятели разных стран.
– Был человек – и нет человека, – вздохнула мать.
– Почему это меня нет, когда я здесь? – сказал я испуганно.
Мать завозилась, стараясь сесть удобней, и пружины застонали, заскрипели. Сколько раз меня заставляли накручивать проволоку, перевязывать бечевкой, чтобы как-то поддержать рассыпающуюся пружинную систему! Выглянул из-за нелепых маминых кудряшек красавец-маршал…
– …Он позвонил нам вечером, единственным своим друзьям. Наверное, самый одинокий человек на свете, мы его понимали… Ему вдруг стало худо, и мы с отцом поехали. Болезнь его доканывала. Исключительно деликатный, редкий музыкант, самолюбивый человек, большой умница! Арфа Рудольфа звучала божественно. Как все выходит, как все выходит! Он был нам бесконечно рад, радовался как ребенок… Он уважал твоего отца, сама не знаю за что. Он всей душой тянулся к нам; кроме арфы, у него ничего не осталось. Он так и не сумел наладить свою жизнь, попросту не знал, как это делается. Всех сторонился, такой характер… Рудольф панически боялся женщин, считал, они его непременно облапошат. «Я не сумасшедший, чтобы жениться, – любая жена меня облапошит». Одно время он спал в ванной, поверить невозможно! Он снимал ванную комнату, а хозяйка хотела, чтобы он на ней женился. К себе он никого не приглашал, не желая показывать свое тяжелое материальное положение. Как грустно вспоминать! Однажды я пришла к нему на пятый этаж, узнала, что он болен. Хозяйка меня не пустила, она никого не пускала, он ее боялся как огня. Захлопнула дверь перед моим носом, а меня толкнула в грудь. «Ради бога, не связывайтесь с ней, – умолял он, – я всеми силами стараюсь с ней не связываться». Жизнь его в ванной оказалась невыносимой. Спать в ванной, господи! Так не могло продолжаться, естественно. Он оставил там все, что у него было, и сбежал в театр. Одно время он спал в оркестре, то есть в опере, где играет оркестр. Когда наконец за свою чудесную игру он получил приличную квартиру около почты, я спросила его: «Почему бы вам теперь, Рудольф, не жениться?» – «О нет, – сказал он, – я боюсь!» Мою подругу Зину Станиславовну он избегал всеми силами, чудак-человек! Избегать Зиночку! Немыслимо. Он сам виноват… Вспоминаешь, и сердце разрывается на части. На первых порах у него своей арфы не было, инструмент имелся только на радио. Так ее и перевозили: с радио в оперу и обратно. Неувязки с репетицией, арфа требуется на радио, а в опере спектакль, трепка нервов. Он скопил денег. Ночами рисовал какие-то морские карты, куда-то их сдавал. Выписал себе арфу, кажется из Германии. Когда горела опера, сгорела его арфа. Мы думали, он не вынесет. Зачем я все это рассказываю! Хлопотал, пока ему не купили в Москве новую. Помню, он за ней поехал, а старую, сгоревшую, никак не мог забыть. Ходили слухи, будто она не сгорела, а ее украли. Или оркестранты над ним подтрунивали, скорей всего. Но он хотел верить. До конца дней своих надеялся, что она найдется. У Рудольфа, как ни странно, всегда был чудесный цвет лица. Раза два он сказал: «Я чуть вчера не умер». Я успокаивала его: «Вы поглядите на цвет своего лица!» Он отвечал: «Это ничего не значит, ровным счетом ничего не значит…»