Светлый фон

Оглушенный, понял: сам сочинил, сию секунду, без отрыва от застолья. Родилась строфа мгновенно и неизвестно почему. Мои строки, мои стихи! Хорошие или плохие? И какие там женщины — можно подумать, что их у меня было навалом. Две женщины и было, одна из них Эрна, которую люблю и сейчас. Да, я ее люблю, немку... Стало так грустно, что слезы покатились. Я поморгал, перебарывая их. Переборол. Прислушался, как Иннокентий Порфирьевич, похохатывая, рассказывал:

женщины

— В город Маньчжурию, вскорости как началась Великая Отечественная война, прибыли немецкие офицеры-инструкторы. Чтоб, значит, учить уму-разуму японцев, передавать опыт... Ну-с, был устроен банкет, союзнички здорово перебрали. Немцы взялись бахвалиться: разобьем Россию, завоюем весь мир. Японцы подхватились: а как же мы, как Великая Азия, мы хотим до Байкала или до Урала! И здесь, под хмелем, забродил былой патриотизм у белоказачьих офицеров: «Брешете, суки, никогда вам Россию не одолеть!» Шум, скандал, драка, стрельба... Комендантский патруль утихомиривал... Ну-с, поутру немцы и японцы, протрезвев, договорились, извинялись друг перед другом, а белоэмигрантских офицеров судили в трибунале и разжаловали... В чужом пиру похмелье!

Трушин, Колбаковский и Драчев тоже посмеивались, а мне было грустно. Женщины, которых я любил...

Ночью мне приснились Гагры, море и девочка, с которой я, пацаненок, там дружил и которая потом утонула. И я плакал во сне. А пробуждаясь, думал, что не надо, не надо стыдиться слез.

 

На рассвете, когда нас, как говорится, позвала походная труба, голова была тяжелой, мутной: вечеринка давала себя знать. Но Иннокентий Порфирьевич сердобольно поднес стаканчик на опохмелку, и мир божий предстал не таким уж безрадостным! А вообще-то поляки справедливо говорят: вино, водка — кровь сатаны.

 

28

28

 

Мы шли по Маньчжурской равнине! Позади остались скалы и пропасти, труднейшие версты. О Хингане можно было бы сказать: неприступный, если б мы не преодолели его. Сопки еще серели по сторонам, но их линии были плавные, спокойные, не схожие с резкими изломами горных круч. И были уже не узкие пади-щели, а широкие долины, речные поймы: поля чумизы, гаоляна, проса, риса, огороды, огороды все с теми же метровыми, изогнутыми, как сабля, огурцами.

Дожди, на краткий срок прекратившиеся, опять полили как из ведра. Волочились черные лохматые тучи, сея с неба сумрак. Приходилось даже днем — не впервой — включать фары танков и автомобилей. До чего ж осточертели эти дожди! Мало того, что на нас сухой нитки нет, — вконец развезло дороги. Распутица страшенная, техника вязнет, танки выволакиваются тягачами, автомашины и пушки выволакиваем мы, пехота́: посаженные временно на броню и в кузова, мы не перестаем чувствовать себя пехотой. Уверенно ступая по привычной земной тверди, хоть и прикрытой грязевой жижей, мы толкаем плечами «студебеккеры» и полуторки, кричим: «Раз-два, взяли, еще раз взяли!» — вытираем пот, дождь и грязь — ее ошметки, как пулеметные очереди, вылетают из-под буксующих колес. Вадик Нестеров острит: «Ничего, это чистая грязь» — в смысле: без машинного масла, без бензиновых пятен, натуральная грязь, правильно — чистая. Острота не высшего разряда, но я рад ей: если солдаты шутят, значит, они бодры и трудности не страшны. Хинган форсировали, через бои прошли. Что еще предстоит форсировать, через какие бои пройти? С боевым, неунывающим настроем — вперед, конечный пункт — Победа. Но на этом пути еще возможны потери, и тогда будет не до шуток.