Читая эти строки, понимаешь: Грасс не ищет оправданий, не хочет их принимать или выдвигать, он не просто корит себя за прошлое, за то, что так долго молчал, он понимает, что чувство вины и со-ответственности за то, к чему был причастен, будет преследовать его до смерти.
А между тем ставший по юношескому недомыслию частью устрашающей машинерии, частью системы, о масштабе преступлений которой он и понятия не имел, он не успел лично никого убить, он даже не успел выстрелить во врага. «Меня рано научили целиться в людей, но до стрельбы по ним, к счастью, не дошло», – пишет он. Это был самый исход войны. Как говорили тогда у нас, в СССР, «фрицы драпали». Они еще огрызались, но конец был близок. Многие пытались дезертировать. Тут-то Грасс и столкнулся со следами кровавой деятельности генерал-фельдмаршала Фердинанда Шёрнера, который призывал травить, как бешеных собак, а лучше – вешать – дезертиров, всех, кто «разлагает военный дух рейха», вешать на деревьях, дабы другим «не повадно было». Генерал этот прославился своей жестокостью, о нем писали и Бёлль, и Хоххут и многие другие. Возникает он и в романе Грасса «Под местным наркозом» под именем генерала Крингса.
А пока не состоявшийся эсэсовец-танкист, перебегая лесками и рощицами, дабы избежать боевого столкновения, видит вдоль дорог огромное количество повешенных соотечественников с соответствующими табличками на груди.
Едва ли не при первом же боестолкновении оказалась выкошенной половина той части, в которой недолгое время провел семнадцатилетний Грасс. Он был ранен, в ногу и в плечо, ранения были легкими, хотя осколок в плече застрял навсегда. Ему повезло: его отправили в госпиталь, а оттуда – в американский лагерь для военнопленных. Лишь волей случая он остался жив.
Но еще до этого он стал очевидцем событий, ознаменовавших собой – «сперва медленно, потом с нарастающей быстротой и, наконец, лавинообразно – крушение Велико-германского рейха». Он не знает, сознавал ли тогда «семнадцатилетний парень начало того конца, который позднее назовут «крахом», всю его «грандиозность и глубину». Он признается лишь, что в голове его царила невероятная путаница. Он вел дневник, который пропал вместе с его шинелью и прочим жалким имуществом. Ему не удалось вспомнить, что конкретно он писал в дневнике. Он не в состоянии воспроизвести ни одной из тех «бредовых мыслей», что одолевали его весной 45-го, ни тех сомнений, которые ему «надлежало бы иметь в ту пору». Это время слилось в серию неразличимых и неразделимых драматических эпизодов, оно похоже на кинофильм, склеенный из обрывков ленты, которая «постоянно рвется». Он помнит одно: что «уже по ходу первого урока с лихвой научился страху». Вслед за одной из известных сказок братьев Гримм, которые не раз возникают в его творчестве, он, отправившись «учиться страху», вдоволь его нахлебался, едва оказавшись на фронте, где лишь удача, она же случайность, спасла его от верной гибели. Один взгляд на его уничтоженное подразделение навсегда развенчал «идеал героя, насаждавшийся со школьных времен. Что-то надломилось».