Открыв глаза, он провел рукой по гладкой поверхности клавиш, нежно касаясь и пробуя несколько нот, он обнаружил, что оно чудесным образом до сих пор настроено. И когда извлеченный звук вознаградил его, он ощутил радость от резонанса, что пульсировал через его пальцы и восхищал его.
Затем, следуя тонкому почерку мефрау Эпштейн, он принялся играть ее сочинение. Сначала медленно и осторожно, гадая, вспомнят ли его немолодые пальцы и хватит ли им проворности, чтобы отыскать нужное место. Но по мере того, как они погрузились в знакомое, он открылся беспечной несдержанности, оживляя музыку со страницы и играя на разрыв аорты ее музыкальное творение. Его веселый, танцующий ритм заставлял пальцы протягиваться из тепла в холодный полдень, наполняя каждый уголок, каждое пространство тьмы и печали своей любовью, светом и надеждой на лучшее завтра.
Тут и там, по всей улице, люди не могли удержаться и не подойти к окнам и широко распахнуть двери, чтобы на порогах прижаться друг к другу. Даже двое солдат на углу улицы оторвались от проверки документов, их унылые лица посмотрели вверх в явном припоминании: они перенеслись в мир за пределами войны, в то время и место, где они все были ни добычей, ни охотниками, ни друзьями, ни врагами, а просто людьми, живущими в мире красоты.
Йозеф продолжал играть. После сочинения мефрау Эпштейн он играл все, что мог вспомнить – Шопена, Моцарта, Бетховена. Все, что, танцуя, рвалось из сердца к пальцам, он наслаждался, играя до полного изнеможения. В конце концов он устал, но счастье переполняло его, и где-то между Моцартом и Бетховеном он почувствовал, что улыбается.
Опустив руки на клавиши, он прошептал инструменту:
– Благодарю, мефрау Эпштейн. Спасибо за вашу прекрасную музыку.
И тут его пронзила мысль. Даже спустя годы после ее смерти, ей каким-то образом удалось пробраться в его настоящее и снова преподнести ему подарок. От него не ускользнуло, что он все еще был бессилен дать ей что-либо взамен.
С этой мыслью он благоговейно собрал ноты с подставки, и, захлопнув крышку, еще раз провел руками по его гладкой поверхности. Затем осторожно поднялся по ступенькам к своему дому, и на последней обернулся, глядя на улицу.
– Мой Амстердам! – крикнул он в холодный воздух. – Мой Амстердам! – проорал он в небо, устремив глаза ввысь, и улыбнулся двум женщинам, которые до этого улыбнулись ему и пошли дальше.
Глава 56
Глава 56
Однажды утром Ингрид поднялась со своей койки и направилась к двери камеры. Всю ночь в тюрьме стояла тишина, и это ее насторожило. Обычно эхо шагов по коридору и хлопки дверями не давали ей уснуть, но прошлой ночью в ее мире было тихо. И до сих пор никто с едой к ней не в не пришел в камеру, как это обычно делали по утрам охранники. Хотя «едой» это можно было назвать с натяжкой – если повезет, то горсть риса, или кусок черствого черного хлеба. Пайки, которые редко появлялись в самой партии, казались лакомством по сравнению с тем, что давали в тюрьме заключенным.