Светлый фон

— Свободен, — с легким презрением сказал Громов, и Воронов помчался к остановке. Громов не стал смотреть ему вслед. Он поправил фуражку и вещмешок, постоял, вдыхая московский воздух, и под мелким дождем направился к метро. Запахло мокрым асфальтом и пылью. Много раз представлял он себе, как вернется и вдохнет этот запах. Теперь он его вдыхал — и почти ничего не чувствовал. Дело, наверное, было в том, что он вернулся не с победой, и радоваться было нечему. Без победы его частное возвращение не имело никакого смысла, да и не возвращение это было, а отпуск, и до конечного его пункта — Средней Азии — он совсем еще не добрался. Тут был пункт перевалочный, промежуточный, — несколько дней у родителей, и только. Впрочем, от Маши давно ничего не было, и Громов не знал, задержится он у родителей или поедет дальше. Надо было осмотреться.

Резиновый запах метро не изменился, и те же белые и голубые поезда бегали по кольцевой, только васек в последних вагонах уже не было — правительство, надо полагать, взялось за серьезную чистку города. И правильно, а то что же за бардак. Почему-то и метро, и множество красивых девушек в летних платьях, легких плащах, с прозрачными сложенными зонтами, — тоже вовсе не радовали Громова. Наверное, он не успел прийти в себя, а может, слишком резким оказался переход от красноармейского телеграфиста и странного вагона к нормальному городу, каким даже в военное время была Москва. А может, он подспудно злился на нее за то, что она такая нормальная — он не мог бы сказать «мы там кровь проливаем», и на это злился вдвойне, но мы там в грязи копошимся, по окопам сидим, бессмысленно берем и сдаем деревню за деревней, а тут — словно и не делается ничего, словно это так и надо: они в своих ролях, мы в своих. Им достались роли москвичей, нам — окопной грязной швали, и что самое интересное, я выбрал эту роль сам, потому что москвича мне играть разонравилось. Какие же претензии? В том и беда моя, что я никому не могу предъявить претензии, потому и не радуюсь ничему. Никто не виноват, и никому я не благодарен. Нельзя воспитать душу, не утратив способности к сильному страху, отчаянию и радости: что же мне теперь удивляться, что моя воспитанная душа не выпрыгивает из груди при виде родного города? Я не знаю даже, обрадуюсь ли, увидев отца и мать. И не представляю, узнают ли они меня.

Он вышел на своей станции и принялся ждать маршрутку, прождал двадцать минут, пока случайный прохожий не объяснил ему с тайной радостью, что маршрутки здесь больше не ходят — либо лови такси, офицер, либо иди пешком. Денег у Громова не было, да он и не хотел ловить такси. Пройтись пешком даже лучше, решил он, можно успокоиться. Он не стал звонить родителям, да и мобильный разрядился. Можно, конечно, по автомату — мелочь-то найдется, — но он никого не хотел предупреждать: сначала — потому что не был уверен в отпуске, потом — потому что не был уверен, что доберется, а теперь — потому что не хотел портить радость. Счастье, о котором ты предупрежден, всегда обманывает. Надо явиться вот так, без звонка, — правда, он не знал, застанет ли родителей дома. Было около трех. Мать в это время обычно уже приходила из школы, а отец давно перешел на неполный рабочий день.