– Ну, что я вам говорил? – Мошкина вконец разобрало. Слова выговаривались с трудом, и потому он дополнял их жестами. Помахав пальцем перед шишковатым огромным носом, запел: – Дайте в руки мне то-опооор...
– Лежи, фраер! Еще лапы себе отрубишь.
– Я-то? Я два месяца сучкорубом был...
– Лежи, кому сказано! – прикрикнул бригадир, вышел, и вскоре на том берегу застучали топоры.
Ганин стоял подле вагончика и курил, снова –в который уж раз! – дивясь мужеству и выносливости этих парней. С такими людьми, как говорится, можно без страха идти в разведку. Это люди высокой пробы.
С горки скатился на лыжах Станеев. Он еще издали услышал стук топоров. «Начали... теперь их никакими силами не остановишь...» – думал он, спеша к мосту. В том, что зимник пролег рядом с заповедником, Станеев был виноват сам. Он собирался прокладывать маршрут, но головной отряд машин ушел без него: в тот день хоронили Наденьку. Надо бы подойти к рубщикам, отнять топоры, записать фамилии и дальше действовать по закону. Не только деревья, но даже кусты и травы в этом лесу неприкосновенны. Все должно остаться как было. Чтобы потомки хотя бы по этому кусочку девственной природы лет через сто увидели, какой была в семидесятых годах двадцатого века сибирская тайга.
– Это вы им разрешили? – спросил Станеев оглянувшегося на него Ганина.
– Я.
– Вы что, не знаете, что здесь теперь заповедник?
– Знаю, – спокойно ответил Ганин и отбросил щелчком сигарету.
«Ему плохо теперь, – подумал Станеев, заметив, что руки Ганина трясутся и наверняка не от холода. – Его дочь лежит в больнице... Но при чем здесь заповедник?»
– Знаю, – повторил Ганин, сунув руки в карманы полушубка. – Но этих людей я не стану морозить... даже ради всего вашего заповедника. Ясно?
– Но вы нарушаете закон... Вы же депутат! – слабо, вяло возражал Станеев, понимая, что все, что он говорит, для Ганина пустой звук.
– Подавайте в суд... отвечу.
– И подам! И ответите! – распалившись, вдруг закричал Станеев.
Дверь вагончика распахнулась, и оттуда, минуя ступеньки, с грохотом вывалился Мошкин. В руках у него была гитара. Лежа на снегу, точно на перине, он ударил по струнам и хрипло заблажил:
Ганин деликатно отвернулся, дав Станееву время успокоиться. Но того встряхивало от обиды, и слезы, крупные, детские, бесконечной цепочкой текли по лицу и застывали шариками на щеках, на свернутой в сторону густой бороде. Покосившись на него Ганин отошел и начал уговаривать Мошкина:
– Вставай, Валентин! Простынешь.
– А мне не холодно, шеф! Понял? Мне не холодно! Я два месяца сучкорубом был, – куражился Мошкин и тренькал негнущимися обмороженными пальцами по струнам. Одна из струн лопнула. – А хочешь – нырну опять и трактор достану? Во! – Швырнув гитару в сугроб, он начал расстегивать шубу. – Щас достану... Мой трактор!