Пока всё это говорилось, он невообразимо страдал, но ни разу, когда она вот так под ним лежала, ничего ей не ответил, ни разу не возразил. Де Сталь словно гипнотизировала его. Даже мне, человеку постороннему, видеть, как она издевается над Федоровым, было тяжело, и обычно я почти сразу уходил, возвращался же, когда он, опомнившись, наконец убегал из палаты.
Де Сталь, в сущности, неплохо понимала Федорова: она сознавала, что наступает его время, время, которого она, в свою очередь, отчаянно боялась. Он буквально бредил тем, что всё будет заново, она же на такой разрыв была не готова, считала, что многое в прошлой жизни было хорошим, и это хорошее следует сохранить, уберечь от потопа. Во всяком случае, попытаться уберечь.
То же недоверие, что разделяло их с Федоровым, когда они говорили о будущем мире и о ее сыновьях, касалось и больных. Де Сталь была убеждена, что всё, кто находятся на Ковчеге, должны пережить потоп, – это воля Божья, и она выражена ясно, иначе они бы никогда здесь не оказались. Почему они, будто праведники, взяты на Ковчег, – то ли потому, что стали неразумными детьми, нищими духом, чей рай небесный, или у Господа были иные причины, ей всё равно, говорила она Федорову, – они на Ковчеге и должны спастись. Спастись, как он, она и их дети. Его доводы, что Ковчег перегружен, он обветшал и не выдержит, развалится, тогда потонут все, так что старики, хороши они или плохи, пускай уходят, идут на все четыре стороны, она не желала слушать.
Он доказывал ей, что тут нет никакого греха, всё правильно, ни один из больных не пришел сюда добровольно, всех привезли обманом – для них здесь только отделение сумасшедшего дома, почти что тюрьма. В ответ она говорила, что у Господа достаточно сил, чтобы совершить и второе чудо – не дать Ковчегу затонуть, сколько бы людей на нем ни оказалось. Если можно было пятью хлебами накормить пять тысяч человек и еще осталось, если он верит, что Господь может сделать, что она снова зачнет, выносит и родит сына, то и не дать развалиться Ковчегу, как бы ни был он дряхл, тоже в Его власти.
Конечно, больные волновали ее не просто так, а потому, что были старыми большевиками. Для де Сталь было важно, что партия, у истоков которой она стояла и которая после победы осенью семнадцатого безжалостно, оскорбительно отодвинула ее в сторону, теперь благодаря ей спасется. Партия была для нее святыней, она не могла быть виноватой, и де Сталь не помнила зла. Она любила партию, боготворила ее, была связана с ней пуповиной; партия была самым чистым, самым прекрасным, что она знала за свою долгую жизнь, несмотря на всю грязь, что к ней за годы власти пристала. Пускай партия забыла о ней – что ж из этого, она всё равно была ее дитем, де Сталь была ей как мать и, конечно же, как мать, полна всепрощения. Она знала одно: ее дитя вернулось к ней и молит о спасении – кто бы устоял?