Светлый фон

Следующие сорок дней из-за пожаров стали для Лептагова и всего огромного множества его хористов бесконечным мучением. За полтора месяца не удалось провести ни одной полноценной спевки, каждую репетицию сотни людей срывали голосаˊ, да и другие редко могли петь подряд больше получаса, так что хор, как невесело шутил Лептагов, скорее напоминал коллектив, созданный при туберкулезной клинике. Тем не менее он не давал им никаких поблажек, требовал, чтобы никто не пропускал спевок, особенно выгадывая часы, когда сильный ветер разгонял дым и воздух делался немного чище.

В ночь с 18 на 19 августа Лептагов еще прежде, чем принялось светать, еще в полной темноте сел в лодку и велел отвезти себя на левый, низкий берег реки. Туда, где давно уже, выравнивая и балансируя здание хора, намеренно отвел место скопцам с их тонкими, высокими и оттого такими детскими голосами. Лептагов с первых спевок надеялся, ставил на их жалобное, щемящее пение, на их умение тянуть и тянуть ноту – кажется, всё, больше невозможно, вот сейчас она порвется, – а скопцы, причем без видимого напряжения, длят ее и длят. Ты стоишь рядом, почти что к ним вплотную, глядишь – на их полуоткрытые и так застывшие рты, глядишь и не можешь понять, где, как рождается этот звук, каким чудом он вообще жив. Тебе ясно, что хористы не дышат, не заметно даже малейшего трепетания губ; значит, в легких у них скоро не будет и капли воздуха, то есть конец скоро, очень скоро, и ты ждешь и уже хочешь этой минуты, потому что в тебе самом сил остановить их нет. Лептагов помнил, как в Петербурге, когда он в первый раз их услышал, его поразила мысль, что и он зависим от этих голосов, они – та струна, которая всё держит, хотя шевеления губ не видно, это то дыхание, которое делает тебя живым, и просить, чтобы пение оборвалось, – значит хотеть себе смерти.

Вера, что в этих протяжных, словно паутина, тонких голосах – его спасение, позже уже никуда не уходила. Временами она слабела, потом снова усиливалась, он то знал, что это так и есть, то опять сомневался, но всё равно в нем была уверенность, что придет час, когда его спросят: как ты мог хотеть, чтобы эти голоса смолкли? И ему нечего будет ответить.

Он тогда сделается совсем немощен, слаб, но из последних сил, что у него еще останутся, будет молить Господа об одном: жить, как угодно, только бы жить – не умирать. Он даже сам будет готов подпевать своим хористам, петь хотя бы в те секунды, когда они набирают в легкие воздух, потому что поймет, что жизни нельзя дать прерваться, нельзя, чтобы ее не было и мгновение. И он будет молиться, верить, что и Господь это поймет, что так же будет и с Господом. Он тоже долго-долго будет стоять на берегу реки, слушая почти что одну ноту тянущих хористов, ждать, что сейчас они наконец прекратят; будут идти месяцы, годы; для человека время, которое минет, сравнимо лишь со временем полной его жизни – с детством, юностью, зрелостью, старостью; оно, это время, будет идти и идти, а у Господа всё не поднимется рука остановить певцов. А потом, не знаю, то ли отчаявшись, то ли смилостивившись, Он улыбнется – и простит.