Светлый фон

Кто-то бесцеремонно затормошил Колькино плечо.

— Ты, что ли, Лаврухин?

Перед ним стоял незнакомый матрос-балтиец. Кажется, видел несколько раз его мельком: не то на батарее, не то и лесу возле автомашин — припомнить не мог.

— Ну? — недружелюбно ответил Колька, жалея прерванный сон.

— Пляши, брат-моряк, — сверкнул зубами в улыбке балтиец. — Ты, кажется, с Украины, хохол? Тогда давай гопака на всю железку!

— Да чего ты? — начал сердиться Колька.

— Письмо тебе, человечина, понимаешь? — помахал матрос у него перед носом.

Колька взметнулся, как обожженный. Матрос поспешно спрятал письмо за спину, засмеялся:

— Сперва спляши, друг-товарищ. — Но увидев Колькино лицо, внезапно смутился, с сочувствием промолвил: — Да ты что, впервые получаешь? Ладно, бери. В другой раз отпляшешь полный репертуар. — И весело обратился уже к кубрику: — Эй, смолокуры, у кого разживусь табаком?

Колька, не веря, держал в руке голубоватый конверт — теперь таких никому не присылали. Перевел взгляд на Лемеха — тот тоже вскочил, выжидающе смотрел на друга: от кого письмо? Может, кто-нибудь из стожарских? Только тогда, наконец, догадался взглянуть на конверт. Да, правильно: Лаврухину Николаю. А вот и обратный адрес: Ленинград, Лиговский проспект, Е. М. Речная. Еленка!

Не видел уже, как потускнели глаза Петра, как снова он опустился на нары лицом в подушку. Бережно, осторожно, почти не дыша, распечатал Колька конверт — голубой, как небо над отмелями. От конверта и от бумаги, чудилось Кольке, исходил едва уловимый запах девичьих рук и волос, одежды ее, жилья. В спертой духоте кубрика, где сушились портянки, ватники, сапоги, этот запах казался особенно нежным — залетным и ускользающим. Так бывает среди океана, когда в однообразно-солоноватом воздухе его вдруг уловишь пахучую свежесть земли, окропленной дождями, свежесть, занесенную случайным ветром неведомо с каких берегов. Она рождает воспоминания и надежды, ибо физически ощутимо напоминает о жизни, к которой долгие месяцы стремятся мореплаватели, уставшие от скитаний и убегающих горизонтов.

«Колька, милый, мальчишка мой!»

И сразу исчезли кубрик и нары, исчезли пройденные пути, словно вернулся внезапно Колька к своей первозданной юности. Лишь хмурая складка на лбу, когда вчитывался в письмо, говорила, быть может, о зрелости — той зрелости, что создает в человеке способность подставить плечо под тяжесть судьбы другого.

«Что с тобою, мальчишка: ты жив, не ранен? Почему на письме твоем комья земли? Почему письмо не окончено? Господи, — неужели ты приехал сюда только для того, чтобы здесь, в Ленинграде, я тебя потеряла снова!»