Лишь время от времени он вспоминал, что надо ползти. По-братски обнимая друга, цеплялся рукою за лед.
— Знаешь, Петрику, ты совсем не тяжелый, — размышлял вслух. — И Еленка была полегче пушинки… Самой тяжелой была розоватая чайка. Чья-то обломленная мечта…
Сил хватало только на несколько метров. Глаза устали смотреть на сверкающий мир: закрывались все чаще. Тогда обрывками сна проносились над Колькой белые паруса «Черноморки». Ветры пахли черемухой. За Раскопанкой растекались огненные закаты. Из этих закатов затем выползали в ночное небо созвездия капель крови. Косые выгибы клиперов напоминали перебитые крылья чаек. Шхуна шла дорогою вест-тень-зюйд, с ходу врывалась в блокадный Невский — из распахнутых настежь трюмов матросы выгружали тысячи караваев хлеба… Колька пытался спустить клипера, скомандовать: «Право на борт!» — на Лиговку. Но шхуна продолжала нестись вдоль закатанных саночками проспектов, мимо братских могил и сумрачных обелисков, А впереди уже снова виднелись башни маяков, широкие окоемы морей. Чайки метались над самыми стеньгами и то ли с завистью, то ли с упреком кричали: «Ты — человек! И значит, способен выжить с изломанными крыльями!»
Он лежал, прислонившись щекой к торосу, тихо стонал. Но не слышал этого стона: болью — само по себе — истекало его исковерканное осколками тело, которого он не чувствовал. В проталинах сознания — мутных, как мартовские туманы, — возникали неясно то грохот отданных якорей, то застуженная равнина залива, то давно позабытый запах ржаного хлеба… Ветер, испытывая Колькину неподвижность, наметал меж пальцев руки маленькие сугробики снега.
Ветер нес в себе тысячи перекатных звуков. В какой-то миг его шелест превратился в шуршание щелка — нежное, точно шорох рассвета в еще не проснувшихся парусах. Синий шелк обволакивал женщину, которая медленно брела по заливу. Синие звезды лучились в ее волосах, синее солнце светилось у нее на груди. А может быть, то сияло сердце ее?.. Лицо ее было отмечено той несбыточной красотой, что доступна только воображению, уставшему от будней. В изгибах тела и в жестах таилась такая загадочная женственность, которой можно лишь грезить, тоскуя в одиночестве по любви… И в то же время во влажных губах, во взглядах, быстрых и любознательных, в нескрытом девчоночьем желании нравиться угадывалась живая земная плоть. Это была женщина, ставшая синей волной, и волна, не забывшая все же того, что она — женщина.
Синие ветры норд-весты тянулись шлейфами ее платья. Радуги светились над нею как нимбы. Горизонты стелились под ноги ковровой дорогой — она плыла на крутом пьедестале девятого вала. Белая россыпь пены, как буйное клокотание цветов, окружала ее пьедестал.