И в то же время они с Печориным не совпадают. Да, рассказчик печален, раздумчивая интонация, чуть замедленный ритм отличают те лирические фрагменты его рассказа, где он говорит «от себя». Но в нем нет смертного отчаяния, он может просто радоваться жизни – как сказано в описании Гудгоры, «мне было как-то весело, что я так высоко над миром». Оба Предисловия, принадлежащие перу рассказчика, демонстрируют и понимание Героя, и дистанцию по отношению к нему. Хотя гораздо меньшую дистанцию, чем по отношению к ничего не понимающей публике. «Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере Печорина? – Мой ответ – заглавие этой книги. "Да это злая ирония!" – скажут они. – Не знаю».
Фаталист ли рассказчик? Скорее да, чем нет. При этом странный фатализм Печорина противопоставлен ясному, беспримесному фатализму Максим Максимыча, а колеблющийся фатализм рассказчика – однозначному фатализму «ярославского мужика», который вместе с осетином везет Максим Максимыча и рассказчика. «Один из наших извозчиков был русский ярославский мужик, другой осетин: осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями, отпрягши заранее уносных, – а наш беспечный русак даже не слез с облучка! Когда я ему заметил, что он мог бы побеспокоиться в пользу хотя моего чемодана, за которым я вовсе не желал лазить в эту бездну, он отвечал мне: "И, барин! Бог даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые", – и он был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться…»
На секунду Лермонтов отодвигает «странствующего рассказчика» и то ли подменяет его собой, то ли поднимает его до себя – когда перелагает песню Казбича стихами и дает примечание: «Я прошу прощения у читателей в том, что переложил в стихи песню Казбича, переданную мне, разумеется, прозой, но привычка – вторая натура». А затем опять подталкивает навстречу Печорину, противоставляя и сближая их одновременно.
С одной стороны, рассказчик иронически замечает: «разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастье, как порок». С другой, его тональность выдает сочувствие к Печорину. В предисловии к «Журналу» он сознательно дистанцируется от своего героя, а при этом заглавие романа – «Герой нашего времени» – принадлежит именно ему.
Но такова позиция и автора романа. Он тоже отказывается быть судьей своему герою – или становиться печоринским адвокатом. Его позиция – это позиция наблюдателя: далеко не во всем разделяющего взгляды Печорина, но сочувствующего ему. Романтический герой отрицает себя сам – автор же не хочет ничего утверждть или отрицать. «Герой нашего времени» – это первый русский психологический роман. Лермонтов предугадал дальнейшие пути отечественной прозы второй половины XIX века, ее погружение во внутренний мир героя, ее заведомый отказ от прямых оценок, то есть ее психологизм. Но для него, как для писателя, как для носителя позднеромантического, разорванного сознания, было куда важнее другое. Он подверг анализу печоринский самоанализ, дистанцировался от его убийственного индивидуализма (не упрощая ничего, в отличие от Максима Максимыча). И тем самым дистанцировался от самого себя.