Светлый фон

Мороз прошел по спине у доктора, и он промолчал.

Ногти на ногах, действительно, легко выпали, под ними стали расти другие. Лоскутами, вызывая приятное щекочущее раздражение, стала сходить омертвелая кожа. Заменивший ее гладкий слой был нежен и тонок. Как Адам ни возмущался повышенным вниманием к своей особе, доктор продолжал тщательно следить за происходящим. Он собрал несколько крупных кожных лоскутов и унес к себе домой. Над чем-то он явно раздумывал.

— Вспомните, а у вас тут были волосы? — спросил как-то доктор, указывая на внешнюю поверхность пальцев ног Адама.

— Были. Такие, знаете, рыжие кустики. И тут, на подъеме, тоже.

— Здесь сейчас нет волос, — констатировал доктор.

— Ну и что же? Какое это имеет значение? Отрастут.

— Посмотрим, — уклончиво ответил доктор. — Значение же следующее. Если не отрастут, то это укажет нам на одно из двух: или процесс замещения тканей был достаточно глубок, или… — Доктор странно засмеялся. — Замещается ваш генетический код, маэстро!

Закончились мучения с ногами — начался новый приступ депрессии. Адам не мог работать. Вид галереи ему претил. Он пришел туда только раз по настоянию Альфреда, безразлично слушал, что тот говорил ему о заказах и приглашениях, а когда вошел кто-то из старых клиентов, он с трудом узнал его и в середине разговора вдруг сказал: «Простите, я должен вернуться домой». Альфред за его спиной что-то поспешно объяснял насчет болезни хозяина, уговаривал клиента подождать еще месяц, меж тем как Авири направлялся — к выходу, поглядывая словно впервые на свои висящие по стенам работы. Альфред, опережая клиента, спешил за ним. «Снял бы ты всю эту чушь», — устало сказал Адам и вышел.

Теперь и нескольких часов не мог он провести без Нади. Когда она уходила куда-то с мальчиком, он молча сидел в мягком кресле и ждал, глядя, как тонкоструйное время течет и течет в песочных часах. Ему нужно было присутствие Нади, ее голос, жест ее, поза, мерцание ее глаз. Его профессией стало — смотреть на нее. Он жил в состоянии, которое можно было бы определить как элегическое. Он думал о том, что всей предшествующей жизнью был обманут; что блага ее оказались пусты, недолговечны и совсем не нужны ему; единственным же, что принесла ему жизнь, была слишком поздняя встреча с Надей, любовь к ней, которая единственная и питала его сейчас, заставляла карабкаться от прожитого часа к следующему в каком-то неизбывном ожидании — чего? — сказать он, конечно, не мог, но мог он понимать, что неизбывность именно и есть сама любовь, что она никогда не бывает полна и никогда не дает собой утолиться, пока живет и продолжает быть любовью. В этом ему тоже чудился жестокий и неисправимый обман. Все это время они с Надей почти не обменивались словами. То, что испытывали оба, стояло вне слов, было невидимым образованием, окружавшим каждого и немедленно обращавшимся в единую, обнимающую двоих оболочку, когда они находились рядом. Оно, это общее их подвижное окружение, легко возникало — и с трудом распадалось на два отдельных, когда Наде и Адаму приходилось покидать друг друга. Так легко стекаются две капли влаги в одну, разделить которую снова на две значит разрушать ее естественно сложившуюся форму и терять часть влаги вовне… Среди молчания Адам следил за жизнью их непрочной оболочки, и второй несправедливостью, как еще один обман, воспринимал он невозможность остановить непрерывное это движение, перетекание, разрыв, недолговечное слияние и вновь разрыв. Он хотел, чтобы, образовавшись вокруг них, сотканная из частичек света и тепла она не распадалась и не иссякала, а стала бы непреходящей данностью, свидетельством и знаком, самим источником и средоточием любви, которая таким лишь образом могла бы обратиться в вечное и потому правдивое. В сознании его, теснясь и заслоняя одна другую, возникали смутные картины, бывшие, как ему хотелось думать, неизбывным источником постоянства, и поскольку Адам обладал вполне понятным у художника свойством мыслить зрительно, он стремился увидеть перед собой реальные и пусть не статичные, но хотя бы различимые по формам образы. Это не удавалось. Сами образы, возможно, и были той оболочкой, остановить движение которой хотелось Адаму, и если и возникала в его мыслях связь с миром материальным, то лишь потому, что он поневоле пытался представить свои видения запечатленными на холсте. Казалось иногда, что его тянет взяться за кисти. Но лишь вспоминал он, сколь грубы они, эти лезущие из тюбиков цветные жгуты, сколь неспособны передать они жизнь потрясенного духа, как немедленно отвращался от желания приблизиться к мольберту. И все же!.. Если когда-то и была надежда, то только еще здесь, в этом тяжком бесславном занятии, где он не раз терпел уже страшные поражения. Так говорил он себе, когда думал, что, может быть, кто-то найдет — не он, так кто-то другой, найдет то, что ему не дано уже было найти. Он был уверен, что все уже позади, и когда он вкушал, будто истекающие соком чуть привядшие плоды на затянувшемся пире, минуты своих элегических размышлений, присутствие смерти всему придавало терпкий, вяжущий привкус.