Светлый фон

Сима вернулся домой, подошел к сидевшей перед телевизором матери и сказал:

— Мама, я видел отца. Он умер в прошлое воскресенье.

Потом в своей комнате Сима сидел у письменного стола, листал свою книгу, курил и пытался думать. Ему хотелось думать так, как будто не было ни этой книги, ни долгого прошлого в давней России, ни этих недавних семи здешних лет. Ему хотелось думать вне логики так, чтобы в нем непрестанно возникала и жила одна всеобнимающая мысль о всех великий идеях и всех маленьких судьбах, о жизни и умирании — и людей, и идей, о том, что смерть бывает жива, а жизнь мертва — как смерть отца сорок лет назад и жизнь его до этих последних дней, как гибель его Бога когда-то в далекой юности и воскресение Бога в его недавней старости, как эта страна и та страна, как тот и этот народы, оба живущие и умирающие, как он сам, Сима Красный-Адом, желающий и отвергнуть все отошедшее и умершее — и живущий этим ушедшим, мечтающий теперь о книге не той, что была им написана, а совсем иной в ее началах и концах. Он хотел невозможного. И чем яснее сознавал он эту невозможность, тем сильнее его к ней влекло.

 

Лето 1981 г.

Лето 1981 г.

Тель-Авив — Иерусалим и обратно

Тель-Авив — Иерусалим и обратно

Чудо в Галилее

Чудо в Галилее

Давным-давно, лет семь тому назад, замечено было, что сумерек в этих местах как будто и нет. Появляются только, уже много после полудня, очерченные слишком резко тени, становятся длиннее и длиннее, потом вдруг исчезают, и тут-то разом, без сумеречных переходов, наступает вечер. Но был еще, как неожиданно — словами навсегда затертого, запетого романса — «еще не вечер, та-та-та, еще не вечер» — напел себе Азарий, был еще не вечер, потому что чья-то длинная тень легла ему на руки и на лицо.

— Интересно узнает или не узнает? — сказал над ним женский голос.

Азарий, ножом колупавший картошку, поднял было голову, свет слепил, и он, держа нож, поднял руку, чтобы защититься от солнца, но тут же бросил нож на траву, картофелину бросил в воду, вскочил и — не думая о мокрых грязных пальцах — распахнул объятья:

— Иренка! — это ты!?

Он был в одних замызганных шортах, а Ирена в тряпочном, коротком на бретельках сарафанчике, она шагнула, они обнялись, и так, хорошо, прохладно и тесно прижавшись друг к другу, они расцеловались — в щеку, в шею, снова в щеку, отстранили разом лица, чтобы глянуть глаза в глаза, снова расцеловались, уже почти в губы, и легко, одновременно опустили руки. У Азария только и промелькнуло — до чего же худенькая, тоненькая, — он теперь ее поворачивал за плечо и вправо, и влево, смеясь, рассматривая, будто вещь, и она смеялась тоже, и сначала не сопротивлялась, а потом свое плечико приподняла, выставив его остро и поводя им немного: