Тут Фрэнни имела неосторожность сердито фыркнуть — а она только что затянулась сигаретой. Она закашлялась.
— Расскажи! Да мне на это целого дня не хватит, вот что!
Она поднесла руку к горлу и подождала, пока не прошел кашель от дыма, попавшего «не в то горло».
— Он настоящее чудовище! — сказала она. — Чудовище! Ну, может, не в прямом смысле слова — но… не знаю. Его так все злит. Его злит
— А почему уродов? Я знаю, что он так думает. Или думает, что он так думает. Но он хоть сказал почему? Дал он определение понятия «урод»? Что он говорил, радость моя?
Именно после этих его слов Фрэнни, явно в отчаянии от наивности вопроса, хлопнула себя рукой по лбу. Возможно, она уже лет пять-шесть как позабыла про этот жест — тогда она, кажется, на полпути домой в автобусе-экспрессе вспомнила, что забыла в кино свой шарф.
— Какое определение? — сказала она. — Да у него на любое слово по сорок определений! И если тебе кажется, что я слегка тронулась, то вот тебе и причина. Сначала он говорит, как вчера вечером, что мы — уроды, потому что нам вдолбили одну-единственную систему принципов. А
— Никогда не хочется чего?
— Пойти с кем-нибудь
— А знаешь, что он мне еще рассказал? — сказала она. — Знаешь, в чем он мне клялся и божился? Он мне вчера вечером сказал, что как-то распил по стаканчику эля с Иисусом в кухне, и было ему тогда восемь лет. Ты слушаешь?
— Слушаю, слушаю… радость моя.
— Он сказал — это его собственные слова, — что сидит он как-то на кухне, за столом, один-одинешенек, попивает эль, грызет сырные палочки и читает «Домби и сын», как вдруг, откуда ни возьмись, на соседний стул садится Иисус и спрашивает, нельзя ли ему выпить маленький стаканчик эля.