Тут появился уже один Глеб.
Я ничего не мог поделать со своими слезами, и Глеб, ничего не говоря, ничего не спрашивая, опустился на колени, прижался ко мне щекой и тоже заплакал.
Во мне что-то запротестовало, слёзы мои обрезало.
Слёзы дело интимное, и колхозом реветь — это слишком.
Я не совсем понимал, почему я плакал. Но я совсем не понимал, почему плакал он. Разве он нелюбим? Разве не он пришёл со свидания длиною во всю ночь?
А может, он предчувствовал, что это было Первое и Последнее Свидание с Единственной на всю жизнь Любовью?
Марусинка была с ним ещё весь день.
Рядом была за столом.
Рядом была, как мы всем гамузом провожали его в город, в военкомат.
Рядом осталась и на карточке. Глеб гордовато сидит, руки на коленях. Марусинка стоит за спиной. В глазах цветастое детское счастье.
Как на всех карточках — жена за спиной у мужа.
А плечо к плечу с Марусинкой богоблагодатная, незабвенная Зиночка Дарчия.
На карточке мне тоже дали места. Дали и гармошку. Увеселяй! Но увеселяльщик я кислый, всего-то и знал три начальных такта из вальса «На сопках Маньчжурии» и потому даже для приличия забыл положить пальцы на белые пуговки, сжал в кулак. Продел кисть под ремень сбоку, развел меха, да не играл. Лишь видимость игры держал.
А кто это знает?
Разве карточка донесёт звуки из юности? Сколько ни вслушивайся, молчит моя гармошка на карточке. Может, потому и молчит, что не играл при съёмке?
41
41
Концы с концами можно сводить без конца.
Две уже недели начинал я каждое утро одинаково.
Парил ногу в высоком гулком бидоне и донимал массажем. Гладил. Тёр. Тряс. Щипал. Остукивал. Со злости поколачивал. Упрашивал гнуться и пробовал силком гнуть.