Дня через два поехал я от Митрофана в Насакирали. Перевезти маму.
С поезда я прибежал домой уже под вечер.
Посёлок был пуст. Все ещё толклись на чаю, дёргали грузинские веники.[402]
Я побежал к маме на участок. Именно — побежал. Я не мог идти шагом, нетерпение толкало меня в спину, и я летел вприбег.
За дорóгой, на участке, закреплённом за мамой, её не было. Значит, где-то в общей бригаде. А где? А может, нашу двадцать четвёртую бригаду кинули в помощницы какой-нибудь другой бригаде и где тогда искать?
Я изнизал все бугорки, все наши огородики, забежал на милую реченьку Скурдумку, избéгал все тропинки, выглаженные нашими детскими босыми пятками в глянец — всем поклонился, со всеми поздоровался.
Со всеми с поклонами простился…
Было уже совсем черно, когда я вернулся в посёлок.
Блёклые огни робко супились из окон.
В длинном нашем бараке не было света лишь у Чижовых да у Семисыновых, у наших соседей.
Чижовы, наверное, уже уехали в Россию.
А что с Семисыновыми?
Меж чёрными окнами, стражами ночи, как-то тускло, неуютно, пугливо светилось наше окно.
Как я и думал, Чижовы съехали в свой Икорец под Лиски.
А с Семисыновыми свертелась такая чертовщина…
Ещё утром всю семью видели в посёлке. А вечером сползается усталый люд с плантаций — на семисыновской двери толсто дуется чёрный комендантский гиревой замок.
Раз замок комендантский, комендант может знать, куда подевалась семья средь бела дня.
— Я слыхала стороной, — рассказывала мама, — стали мужики потихоне спрашувать Комиссара Чука, что с Семисыновыми. А Чук и скажи: «Этого казуса вкруг пальца не обмотаешь… Больно много понимал этот ваш Семисын об совхозе и тюрьме. Сколе было пето этому ухабистому… Не тычь на других пальцем, как бы на самого не указали всей рукой!.. Так и не доехал до