— Красивый берег, — звонко сказал Саня, и Карпыч с видимой досадой встал, повернулся боком к берегу и к Сане — сутулый, пузо вперед арбузиком, руки в карманах. — Что? Не понял…
Карпыч опять что-то пробурчал, и Саня уловил теперь одно словечко, сказанное особенно сердито: «К черту!» Может, словечко это относилось к береговым красотам, а может, и к мальчишке, который невесть зачем отирается на пароходе и неведомо для чего пристает к занятому человеку.
— Я не сам, — сказал Саня старику. — Гриша велел.
— Зачем? — угрюмо спросил Карпыч.
— Помочь… — с удовольствием смотрел Саня на пузатого и тощего Карпыча, дивясь этому великолепному несоответствию.
— Ты?
— Я.
Карпыч долго молчал, шевелил губами, потом, бросив Сане в руки брезентовую куртку, сказал с многозначительной расстановкой.
— Ну… тогда… полезли!
Саня в последний раз огляделся, глотнул свежего воздуха и следом за Карпычем опустился по гремучей лесенке в самую утробу корабля, в пекло. Переведя дух, огляделся: ну и что, жить-то, оказывается, можно. Ничего страшного в кочегарке, даже не слишком и жарко. Чисто, светло. Две топки, смотреть в них через круглое окошечко — глазам больно. И гудит: это две форсунки со свистом впрыскивают в огонь распыленный мазут.
Карпыч стоял у котлов довольный:
— Что, жарит?
Саня пожал плечами — куртка спадала с них, рукава были длинноваты.
Карпыч еще ниже надвинул кепку на острый нос, заговорил повнятней:
— Это еще что, а вот раньше…
Повернулся к Сане сутулой спиной, что-то делая возле топок.
— Что раньше? — спросил в эту спину мальчишка.
— А ничего. Лопаткой шуровали. Вот ад был кромешный. Песню знаешь: «На палубу вышел, сознанья уж нет»?
«Ты шуровал, — вспомнил Саня коркинские слова. — Ты всю жизнь бегал. Вот Гриша — тот хватил лиха, Иван Михайлович — тоже, а ты…»
Чтобы не молчать, Саня ткнул пальцем в какую-то трубу: