О рационализме Мережковского писали и его почитатели, и недоброжелатели. Андрей Белый основными началами романной трилогии «Христос и Антихрист» считал «археологию и схоластику» («Мережковский», с. 260), – «огромный талант этот «трепещет и бьется в мертвой броне» идейных схем (с. 263). К душе человека, по словам Белого, Мережковский приближается «с холодной жестокостью опытного анатома» (с. 258). Еще до Белого, в 1907 г., и К. Чуковский заметил, что у Мережковского не найти
Но Мережковского можно прочесть и с точностью наоборот! «У него в груди было не ледяное, а горячее, страстное и пристрастное сердце, – сказано в некрологе Мережковскому пера Мих. Цетлина. – На мир и людей он смотрел не с равнодушием, а с любовью и ненавистью, с волнением и надеждой. <…> Но <…> трагедия его была в том, что он был внутри себя, для себя иным, чем представлялся другим» («Д. С. Мережковский (1865–1941)», с. 414). «Он страстно жаждал добра и правды», – пишет Мих. Цетлин о теоретике «полетов в бездны». И вообще – то, что занимало Мережковского, «в иной, преображенной форме это были снова те же вопросы этики, общественности, вечной правды и правды на земле, которые в позитивистическом облачении издавна владели душами русских читателей». Мережковский для Мих. Цетлина отнюдь не отделен стеною от Добролюбова или Михайловского, ибо, подобно критикам прошлого, «отрицал эстетизм, искусство для искусства» и «в новой религиозно-философской одежде возрождал идейность и тенденцию» (с. 409). Как видно, и в области этики руки у нас развязаны – мы вправе начинать с чистого листа в наших усилиях уловить специфический нравственный дух Серебряного века (что я и попыталась сделать в начале данной главки).