К берегу по дорожке вышла давешняя стайка немцев.
– Сало́м, – сказали мне с улыбкой, опознав.
– Здравствуйте, – ответил строго.
Сел на лавку в беседке и – то ли ивы навеяли, то ли от немцев подуло Гесперией – вспомнил Глеба и его жестокие слова.
И тут, как водится, проснулся и пошёл в атаку вечно не поспевающий к разборке задний ум.
– Да, русский разум сплошь флегматик и улитка, – сказал я Глебу, явившемуся в мой мозг. – А глупость, как и подлость, – подвижна, деятельна, горяча. Имей наш разум тот же темперамент, что и дурость, то мы давно бы были исполины. А без того мы – Муромец, лежащий на печи. Но ведь приходит час, и исполин встаёт. Известны эти времена.
– Да, люди мы смиренные, так выпестовала нас наставница – наша церковь, – сказал я. – Но разве это то же, что рабская печать? Разве наука эта – золотая мишура, а не спасение?
– Да, кажется порой, что делается у нас дело как попало, как Бог положит на душу, – сказал я. – И это так – ведь русский Бог велик, и то, что совершаем мы впотьмах, на ощупь, то другим при свете дня и вычерченном плане ввек не сделать. Так вместе с бедами приходит к нам и избавление от них.
– Да, много с русским происходит загогулин, – сказал я. – Иной раз враг ему приносит пользу и даёт благой урок, а друг или брат свинью подложит, насолит. Подравшись, русский распахнёт объятья, выпьет мировую да и забудет про фонарь под глазом и разбитый нос. А с другом, напротив, из-за пустяка повздорит – ведь в том и разлад, что не умеют оба держаться заведённых правил, а каждый норовит по-своему соорудить.
– Каких печалей только мы не повидали, – сказал я. – Да что печали – были же у нас в судьбе и чудеса! Варяжская прививка, обретение веры, Куликово поле… Эхма – Пожарский с Мининым, Бородино, Русско-Американская компания, Сталинград и Прохоровка, русский космос, Крымская весна…
– Что говорить? – сказал я. – Если б о России мы вовсе ничего не знали, кроме того, что здесь явились Пётр, Суворов, Ломоносов, Пушкин, а вслед Чайковский, Достоевский, Павлов, Королёв, она бы и тогда уже имела право на бессмертие в веках.
– Не прав был разве автор «Идиота», задумчиво сидящий между храмом и базаром, – сказал я, – когда писал, что судить о том, на что тот или иной народ пригоден и способен в будущем, надо не по пределу безобразия, до которого иной раз он унизится, а по высоте духа, на которую он может вознестись?
– Всякий народ, хоть на Западе, хоть где угодно, – сказал я, – грешит и пакостит ежедневно, но важно, принимает ли он свой грех за правду, важно, во что он верит как в свою правду, что возлюбил, о чём молитвенно плачет.