— Миронье! Миронье!
Савелий стоял в хлесткой позе, опершись локтем о стойло и ноги ножницами. Держал папиросу, оттопырив мизинец.
— Миронье, скажите! Много Миронья развелося.
Все на него глядели.
— Солист его величества! — фыркнул Савелий. — Удавист. Усики наклеивает. Вы бы, барин, свою бородку буланжой обратно наклеили. Звончей было бы.
Савелий говорил во всю глотку, туда — в двери. Все оглянулись. В дверях наша делегатка-билетерша кнопками насаживала объявление от месткома.
— Своячки! За шубу посвоячились. В советское время, можно сказать, такие дела в государственном цирке оборудовать…
Билетерша уже повернула к нам голову. Я шагнул к ней.
— А, товарищ Корольков! — И билетерша закивала.
— Какой он, к черту, Корольков! — закричал Савелий.
— Знаю, знаю, — засмеялась билетерша, — он теперь Миронье. Идем, Миронье, — дело. — Она схватила меня за руку и дернула с собой.
Я слышал, как Савелий кричал что-то, но все конюхи так гудели, что его нельзя было разобрать. А билетерша говорила:
— Как орут! Идем дальше.
И мы пошли в буфет. Билетерша мне сказала, чтоб я подал заявление в союз, что Голуа не страхует меня и заставляет делать опасный для жизни номер.
— Ты же не в компании, ты нанятой дурак, понимаешь ты, Мирон! Это же безобразие.
Я обещал что-то, не помню, что говорил; я прислушивался, не слыхать ли голосов снизу, из конюшни. Я говорил невпопад.
— Совсем ты обалдел с этим удавом! — рассердилась билетерша. — Завтра с утра приходи в местком.
Мне надо было готовить Буль-де-Нэжа, и я пошел в конюшню.
Там все молчали и все были хмуры. Савелий что-то зло ворчал и выводил толстую лошадь для голубой наездницы. Я принялся расплетать гриву Буль-де-Нэжа.
Самарио вывел Эсмеральду — она уже не хромала. Он пошел на манеж, а лошадь шла за ним, как собака. Она вытягивала шею и тянула носом у самого затылка итальянца.