Натаниэль расщедрился и испек лимонный пирог; мы все его ели, кроме Чарли, потому что Натаниэль пока не дает ей сахар – что, наверное, правильно, кто знает, сколько вообще останется сахара, когда она доживет до наших лет. “Да ладно, папа, крошку же можно”, – сказал Дэвид, протягивая ей крошку, как собачке, но Натаниэль покачал головой. “Ни за что”, – ответил он, и Дэвид улыбнулся и вздохнул почти гордо, как будто он – дедушка, сокрушающийся об излишней строгости своего сына. “Ну что тут скажешь, Чарли, – обратился он к дочери, – я сделал все, что мог”. А потом наступил неизбежный миг, когда Чарли надо было уложить, после чего Дэвид присоединился к нам в гостиной и набросился на меня с одной из своих вечных телег про правительство, про лагеря беженцев (которые, как он считает, по-прежнему существуют), про центры перемещения (которые он упорно называет “лагерями интернирования”), про неэффективность обеззараживающих кабин (с чем я втайне согласен), про эффективность фитотерапии (с чем я не согласен) плюс разные теории заговора о том, как Центры по контролю и профилактике и “другие исследовательские институты, которые спонсирует государство” (т. е. УР) заняты не попытками излечить болезни, а их, болезней, созданием. Он считает, что государство – это гигантское сообщество заговорщиков, десятки мрачных, седовласых белых мужчин в мундирах, которые сидят в бункерах с обитыми войлоком стенами, используют голограммы и подслушивающие устройства; банальность правды его бы просто удушила.
Это была плюс-минус та же диатриба, которую я слушал в течение последних шести лет. Но она меня больше не расстраивала – или, по крайней мере, если расстраивала, то иначе. На этот раз я снова смотрел, как мой сын, по-прежнему пышущий страстью, говорит так быстро и громко, что ему все время приходится стирать со рта слюну, и склоняется к Натаниэлю, а тот устало кивает ему в ответ, – и чувствовал какую-то извращенную скорбь. Я понимал, что он верит в идеи “Света”, но понимал я и то, что он вступил туда отчасти из желания найти что-то такое, где он окажется на своем месте, где будет чувствовать, что он среди своих.
Но при всей его преданности “Свету” “Свет” вовсе не казался преданным ему. Как тебе известно, у “Света” полувоенная структура, и члены этой организации добавляют татуировки в виде звездочек на внутренней стороне правых запястий, когда комитет повышает их в ранге. У Иден, когда мы встретились, было три; когда Натаниэль видел ее последний раз, к ним добавилась еще одна. Но запястье Дэвида украшено одной-единственной одинокой звездой. Он – вечный пехотинец, занятый исключительно (как я знаю из твоих отчетов) неквалифицированной работой: достает крохи материалов, которые инженеры используют при изготовлении гранат, и штаб-квартира никогда не упоминает его лично в своих пышных речах после каждого нападения. Он никто, неизвестный солдат, забытый винтик. Конечно, меня его незначительность, его неучастие только радует – так он остается в относительной безопасности, не вовлечен в настоящие неприятности. Но я понял, что ненавижу “Свет” не только за то, что он пытается насаждать, но и за то, как упрямо он отказывается признавать заслуги моего сына. Он присоединился к ним в поисках дома – и те в результате отнеслись к нему так же, как и все остальные. Я понимаю, что в этом есть некоторое безумие – был бы я счастливее, если бы на его запястье места не было от синих звезд? Конечно нет. Но это была бы иная печаль, смешанная, возможно, с извращенной гордостью, с облегчением оттого, что раз уж мы с Натаниэлем не его семья, какую-то семью он себе нашел, и не важно, что она такая опасная и чудовищная. Кроме Иден, он никогда никого не приводил домой и не знакомил с нами, не упоминал друзей, никогда не хватался за телефон посреди ужина, чтобы ответить на бесконечные сообщения, не улыбался в экран, набирая ответ. Хотя я никогда не видел его в деле, он постоянно представлялся мне где-то на обочине; мне виделось, что он прислушивается к разговорам, но ему никогда не предлагают что-то сказать. Доказать я это, конечно, не могу, но думаю, что именно отсутствие друзей отчасти виновато в том, что он почти не проводит время с дочерью – он как будто боится заразить ее своим одиночеством, боится, что она тоже будет считать его кем-то несущественным.