Иначе говоря, всего через несколько дней после сдачи в печать мартовской порции глав Толстому живо напомнили о возможной альтернативе тому — верно угаданному — телеологическому движению авторского замысла, которое воплощала в себе главная героиня. Уверенно высказанная его корреспонденткой надежда не помешала автору через год допустить «такую пошлость», то есть, по мнению Толстой, тривиальную, растиражированную в беллетристике развязку[829]. Однако, как представляется, заступничество придворной дамы за Анну (о чьем отказе от развода она вместе с другими читателями узнает совсем скоро) попало в точку иным манером, заострив осознание Толстым того, насколько зависимы персонажи от его авторской воли.
В этом свете ссылка в чуть более позднем письме Страхову на сцену с Вронским как случай проявления самой «сущности искусства» обретает особую значимость. Толстовское моделирование «бесконечного лабиринта сцеплений» вырастало из психологически углубленной картины стреляющегося героя, а общим знаменателем того и другого являлся, как можно констатировать с достаточной уверенностью, интерес к эвристической силе концепции бессознательного. Признание неожиданности развития сюжета заключало в себе момент самоидентификации с героем: сильный, гордый мужчина, собирающийся свести счеты с жизнью, — еще раз вспомним саму фигуру, выражение лица Вронского накануне выстрела — был достоин того, чтобы автор ненадолго подчинил ему свою творческую власть. Анна же в качестве персонажа, продукта текста, оспаривающего полноту авторского контроля над самим текстом, не упомянута в обращенной к единомышленнику интроспекции Толстого. Между тем она произнесла свое «Я не хочу развода, мне теперь все равно» едва ли не более «неожиданно», чем Вронский погрузился в круговорот образов и воспоминаний — суггестию суицида[830].
Вронскому, прошедшему испытание смертельной опасностью и заново воспрянувшему к жизни, а отчасти и умудренному, в самом деле гораздо больше, чем смятенному персонажу ранней редакции, пристало отвергнуть «лестное и опасное» назначение, даже если для этого надо вовсе выйти в отставку и уронить себя в глазах — учитывая его флигель-адъютантское звание и заметность при дворе — самого императора.
***
В историческом контексте 1870‐х опрометчивость, а с тем и смелость отставки Вронского оттеняется его заметным положением в молодой императорской свите (напомню о таком нерядовом поручении ему, как сопровождение иностранного принца, явно принадлежащего к одной из главных европейских династий). Как уже говорилось в главе 1, Александр II щедро раздавал флигель-адъютантское звание, но не относился к нему как к чему-то вроде жалуемой табакерки — от молодых флигель-адъютантов требовалась не только политическая, но и эмоциональная лояльность, как бы сыновья чуткость к движениям души облагодетельствовавшего их монарха и командира.