Внесенная в названную корректуру дальнейшая правка (с этих-то вторично правленых гранок и будет делаться первый набор отдельного издания) изображает Кознышева, как кажется, осознавшим, что идиома сострадания братьям становится убедительнее, когда «братья» определяются шире, чем только в этнических или религиозных терминах. Оспаривая мнение Левина о том, что без объявления войны правительством ни один частный человек не может взять на себя ответственность за вооруженные действия, — мнение, которое в рамках той же редакции, как мы вскоре увидим, Левин разовьет в своеобразную трактовку предания о призвании варягов, — Кознышев поучает:
Тут нет объявления войны, а просто выражение человеческого, христианского чувства. Убивают братьев единокровных и единоверцев. Ну, положим даже не братьев, не единоверцев, а просто детей, женщин, стариков, чувство возмущается, и русские люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы. Народ чувствует свою кровную связь с братьями
Если Левин пытается — не в первый раз в беседах с братом — поставить под сомнение генерализирующие суждения о «народе» как субъекте этого чувствования («Это слово „народ“ так неопределенно» [676/8:15][1104]), то Кознышев апеллирует, хотя и в новом для него идеологическом и риторическом ключе, к когда-то им уже заявленному постулату об «исторических» народах (237/3:3):
Наконец, в правке первой корректуры отдельного издания — то есть уже в середине июня, на финишной прямой генезиса эпилога — мы видим Кознышева применяющим, вслед за произнесением веского «Чувство возмущается», тот прием психологического давления на собеседника, который вскоре будет усовершенствован Достоевским в его собственной полемике с итоговым словом
– <…> Представь себе, что ты бы шел по улице и увидал бы, что пьяные или разбойники бьют женщину или ребенка; я думаю, ты не стал бы спрашивать, объявлена или не объявлена война этому человеку, а ты бы бросился на него и защитил бы.