Воздерживаясь от оглашения своего «варяжского» довода, Левин поступает благоразумно. Раннее славянофильство, с его постулатом о «земле», не испорченной соблазном власти и политики, было отнюдь не единственным истоком панславизма, и Кознышев, услышь-таки он слова брата, легко мог бы возразить против столь прямо приписываемой ему интеллектуальной генеалогии или оспорить правомерность такой трактовки «народной души» с позиции, например, Realpolitik[1114]. Но Левину и не надо побеждать в споре. Коронный аргумент против Кознышева и ему подобных энтузиастов панславизма был, в сущности, разработан и внедрен в ткань романа еще до того, как его фабула вместила в себя Балканский кризис.
В сущности, благодаря мотиву непосредственного, личностного чувства, выраженному в отказе Левина следовать за кознышевским «Представь себе <…>», сцена спора о «славянском деле» отсылает к одной из характеристик фальшивого религиозного воодушевления, которые Толстой ввел в главы о Каренине и Лидии Ивановне несколько раньше — в конце 1876 года, уже тогда испытывая потребность высказаться о страстях по братьям-славянам. Воспринятые сквозь призму генезиса, эти два места романа взаимно комментируют и проясняют одно другое. Именно в таком сближении становится вполне понятно, почему автор так упорно, редакция за редакцией, правил в Части 5 этюд о взаимосвязи ложности веры и бедности воображения, в
Алексей Александрович, так же как и Лидия Ивановна и другие люди, разделявшие их воззрения, был лишен совершенно глубины воображения, душевной способности, состоящей в том, что образы, вызываемые воображением, становятся так действительны, что с ними уже нельзя обращаться как хочешь, что вызванное воображением представление уже не допускает других представлений, противоречащих или невозможных при первом представлении.