Светлый фон

Как не вспомнить здесь вердикта, вынесенного герою Толстого автором «Дневника писателя» в знаменитой полемике с финалом АК:

АК

[В]ряд ли у таких, как Левин, и может быть окончательная вера. <…> Мало одного самомнения или акта воли, да еще столь причудливой, чтоб захотеть и стать народом. Пусть он помещик, и работящий помещик, и работы мужицкие знает, и сам косит и телегу запрячь умеет, и знает, что к сотовому меду огурцы свежие подаются. Все-таки в душе его, как он ни старайся, останется оттенок чего-то, что можно, я думаю, назвать праздношатайством — тем самым праздношатайством, физическим и духовным, которое, как он ни крепись, а все же досталось ему по наследству <…> Одним словом, эта честная душа есть самая праздно-хаотическая душа, иначе он не был бы современным русским интеллигентным барином, да еще средне-высшего дворянского круга[1311].

праздношатайством

Хотя и внушенные в первую очередь идеологической программой публицистики Достоевского и приписывающие Левину третьего лета романа мечту слиться с «народом», уже им оставленную, эти нелестные аттестации отзываются четким эхом того, что АК действительно изображает или подразумевает, — глубоко индивидуалистического начала в «непосредственном чувстве». По-своему улавливает критик и социальную специфичность в трактовке Толстым левинского пути к вере, который мировоззренческое послание романа призвано представить универсальным.

АК

Ближе к концу внутреннего монолога, длящегося, вперемежку с действием, несколько глав, у Левина вырывается в высшей степени примечательная фраза, характеризующая понимание им своего отношения к церкви как союзу верующих:

Да, одно очевидное, несомненное проявление Божества — это законы добра, которые явлены миру откровением, и которые я чувствую в себе, и в признании которых я не то что соединяюсь, а волею-неволею соединен с другими людьми в одно общество верующих, которое называют церковью (683/8:19; курсив мой. — М. Д.).

не то что соединяюсь, а волею-неволею соединен М. Д.

Принадлежность к церкви, согласно этому воззрению, есть не столько целенаправленный акт соединения, сколько страдательное — «волею-неволею» — следствие угадываемого или постулируемого сходства между многими индивидами в их личных представлениях о Боге и добре. А вот в восклицании, которое на более раннем витке монолога характеризует предстояние верующего перед самим Богом, значимым оказывается употребление глаголов, напротив, в действительном залоге. Как отмечает В. Александров, слова Левина «Я освободился от обмана, я узнал хозяина» (667/8:12), с интонационным ударением на местоимение первого лица, допускают в обосновании веры «возможность человеческой агентивности (human agency), что расходится с его [Левина. — М. Д.] покорностью божественному Промыслу в остальной части этого пассажа». «Кажется правдоподобным, — продолжает исследователь, — соотнести эту смену тона со склонностью Левина на протяжении всего романа полагаться на самого себя как арбитра, судящего о ценности и смысле. В результате природа его новой веры становится несколько подозрительной, ибо можно усомниться в том, насколько она имеет основание в чем-либо за пределами его собственного сознания»[1312]. Отмеченная агентивность еще сильнее выражена в исходном автографе пассажа, где Левин — как бы подмешивая к откровению естественнонаучный дискурс («Прежде я говорил, что в моем теле, в теле этой травы и этой букашки <…> совершается по химическим, физическим, физиологическим законам обмен материи») — считает себя постигшим смысл бытия и своего собственного, и «зеленой букашки», карабкающейся по стеблю пырея: «Я узнал хозяина. Я понял ту силу, которая не то что в прошедшем дала мне жизнь, но теперь дает мне жизнь, я узнал мои побуждения и побуждения этой букашки к жизни»[1313]. (В ОТ Левин, отрекающийся от материализма, не претендует на понимание Божьего замысла в отношении низшей твари, которая к тому же своевольно улетает именно тогда, когда он пытается помочь ей перебраться на более удобный, по его разумению, стебелек [667/8:12].)