Пальчиков познакомился с профессором Маратовым в доме общих знакомых, поведал ему, что любит Тютчева и хочет написать о Тютчеве нечто вроде эссе. Благожелательный Маратов тогда Пальчикова обнадежил: «Я не сомневаюсь, у вас получится любопытно». Пальчиков думал, что раздосадовал Маратова, когда уточнил, что если уж что-либо писать, то не любопытно, а с жизненной необходимостью. Раздосадовал, ибо с жизненной необходимостью должны писать специалисты, а не любители.
С жизненной необходимостью у Пальчикова не получалось. Он хотел сказать о пронзительной связи в поэзии, о том, что живой Пушкин успел застать, прочесть зрелого Тютчева, что эта связь закономерна, что Пушкин должен был узнать Тютчева, а Тютчев быть узнан Пушкиным, что на таких встречах держится поэзия, такими встречами продолжается мир. Такие встречи можно называть мистическими, но они происходят как по расписанию, неукоснительно.
Пальчиков хотел сказать о другой связи в поэзии Тютчева – о связи недоумения и ясности. Пальчиков думал, что требовательному и счастливому Тютчеву мир открывался так, как Фоме неверующему открывался Христос. «Как опрокинутое небо, // Под нами море трепетало». Поэтому в единой жизни, жизни-шаре возникал оправданный возглас: «Ангел мой, где б души ни витали, // Ангел мой, ты видишь ли меня?» Тютчев был в недоумении от жизни, в недоумении от любви. Он любил со всей своей жаждой и не понимал, за что его любят. Сторонился днем, винился ночью. После кончины Денисьевой его любовь к ней стала прозрачной, без житейских оговорок, без противодействия, без необходимости ответа. Смертная память наполнилась любовью. Недоумение кричало: «О Господи!.. и это пережить…» В недоумении была сила, недоумение было сильнее себя. И ничего другого не надо человеку – лишь недоумение. От недоумения белый свет становится ясным и вечным. «Могу дышать, но жить уж не могу».
О Тютчеве Пальчикову теперь писать не требовалось. Не требовалось думать о самоосуществлении, задаваться вопросом: куда плыть? в какую сторону жить? Теоретически Пальчиков знал, куда жить. Но ему скучно еще было так жить – молить об усталости, о скудости телесных сил. Пусть наступит произвольно – ни любви, ни творчества, ни пороков, ни святости. Мир хорош своей ясной, недоуменной улыбкой:
Ущерб, изнеможенье – и на всем Та кроткая улыбка увяданья, Что в существе разумном мы зовем Божественной стыдливостью страданья.
Надо кому-то и так жить, – думал Пальчиков о себе. – Видите ли: зачем такой человек живет на земле?
Он думал, что Маратов мог бы написать интересную книгу (и о Саше Черном, и о Набокове), но для этого ему надо остаться одному – без его жены, строгой и заботливой, вдали от детей, без публичных лекций, без телевизионной, мягкой, профессорской, респектабельной популярности. Ему, Пальчикову, не поможет написать интересную книгу и одиночество. А вот профессору Маратову, доброму человеку, думал Пальчиков, одиночество и сиротливость помогли бы. Пальчикову не нравились книги современных философов, культурологов. Ему казалось, что даже тогда, когда в этих книгах было много религиозного, в них не было главного, связанного с религиозным.