Москва помнила, что Шуйский был «самоизбранным» царем, видела, что он «погрешительну жизнь царствуя преходил», знала, что у него нет сил прогнать Вора, и потому Москва не почитала и не боялась своего правительства; она держалась его лишь потому, что считала тушинское правительство Вора еще более плохим, уже прямо воровским. Между двумя сомнительными властями во время тушинской блокады москвичи дошли до полного упадка политической дисциплины и нравственности. Давно втянутый в смуты и интриги, высший слой московского населения – придворный и служилый люд – легко изменял царю Василию и отъезжал в воровские таборы, но так же легко оттуда возвращался и вновь начинал служить в Москве с тем, чтобы при случае опять уйти в Тушино. Эти всем известные «перелеты» могли безнаказанно или с малым риском заниматься своим позорным изменным промыслом лишь потому, что оба соперника – и Шуйский и Вор – одинаково нуждались в людях и в равной степени ими дорожили. Дешевое раскаяние в измене спасало перелетов от казни, а легкая возможность уйти из незапертых ворот Москвы или из подвижных станов тушинцев побуждала к новым переездам «в покой телесных, в велику же работу вражию». Если служивых людей влекло в измену чувство ненависти к господствовавшим олигархам или честолюбивое желание получить «больши прежнего почесть и дары имения», то московские торгаши везли «кривопутством» товары в Тушино из-за одного презренного барыша, желая «десять гривен на шти сребреницах принята». Они продавали «на сребро отцов своих и братию», так как доставляли из Москвы в Тушино даже порох на погибель своих же близких. В Москве, словом, научились пользоваться политическим положением для частных целей и не сознавали еще, какую пагубу готовили этим родной стране.
Отъезды в Тушино были первым, и не самым худшим, видом общественной распущенности. Вторым ее видом была необыкновенная неустойчивость политического настроения, ведшая к постоянному двуличию, к тайной измене тому, кому явно служили и усердствовали. Такое «ползкое естества пременение» сознавали сами современники и крепко осуждали «лукавствующих сердцем». Но от этого зло не слабело. Московское население, одинаково во всех слоях, делило свое сочувствие между боровшимися сторонами: не оставляло Шуйского, но втайне радовалось его неудачам; не останавливало тех, кто уезжал к Вору или прямил ему, и не их осуждало, но тех бранило, кто на них доносил. Многие жители Москвы находились в постоянных сношениях с тушинцами и добывали им места. Не говоря о «лазучниках» простого происхождения, вроде попа Ивана Зубова и служилого человека Кирилла Иванова Хвостова, которые служили Я. П. Сапеге в Москве, – даже лица видного общественного положения могут быть заподозрены в предосудительных отношениях с тушинскими властями[173]. Известна, например, записка от князя Ф. И. Мстиславского к его «другу и брату» Яну Петру Павловичу Сапеге с одной лишь просьбой, чтобы Сапега велел к нему «писать о своем здоровье», и с надеждой, что князю Мстиславскому «даст Бог очи твои (то есть Сапегины) в радость видети». Если даже не соглашаться с издателями записи в том, что она относится к 8 июня 1609 года, если даже относить ее к лету 1611 года, когда Сапега спешил к Москве на помощь Гонсевскому и боярам, все же дружеская записочка боярина к гетману выдает их доброе знакомство, которому начало положено было, разумеется, не этим письмецом. Не меньший интерес возбуждает другое письмо к Я. П. Сапеге – именно то, которое писал из Москвы, в конце 1609 или начале 1610 года, «нищей царской богомолец» архимандрит Авраамий, «обещание Живоначальные Троицы и преподобнаго отца нашего Сергия игумена постриженик». Нищий богомолец, очевидно, был очень влиятельный человек: через своего ходока, попа Ивана Зубова, Сапега «царским словом» приглашал «архимандрита» Авраамия приехать из Москвы в стан Сапеги под Троицу, «чтобы земля умирити и кровь крестьянскую утолити». Авраамий на это отвечал, что в Москве уже все в нужде, «всем щадно, всяким людям», и потому «седенья на Москве будет не много», «обряд будет Шуйскому скоро». Этими фразами Авраамий намекал на то, что уже недолго ждать умирения земли, конечного торжества Вора и свержения Шуйского, а стало быть, ему, Авраамию, нечего было и покидать Москву. А впрочем, он обещал выехать под Троицу, когда для него будет возможность, «когда будет мой довол». Прося посылать к нему «бережно и неогласно» попа Ивана Зубова «для ради царьского дела», прося также не казать никому его грамотки, «старец архимандрит» смягчал свой осторожный отказ ехать к Сапеге ценным для тушинцев указанием на то, когда и какими дорогами приходят в Москву «станицы» от Скопина; в заключение от сообщал Сапеге, что из Москвы посылают к Скопину детей боярских, «чтоб он шел ранее, а москвичи сидеть не хотят долго в осаде». По актам того времени видно, что в Москве тогда было два архимандрита Авраамия – Чудовской и Андроньевский, но оба они, насколько знаем, не имели отношения к Троицкому монастырю и не могли влиять на троицкую братию, чтобы она подчинилась Сапеге ради умирения земли и утоления христианской крови. Мы не удивились бы, если бы в данном случае «старцем архимандритом» оказался знаменитый Палицын. К нему Сапега легко мог обратиться после неудачного приступа к монастырю в конце июля 1609 года, когда, потеряв надежду взять монастырь силой и боясь приближения наступавшего Скопина, тушинцы искали всякого рода средств овладеть поскорее монастырем. Присутствие монастырского келаря в лагере осаждающих было бы для Сапеги очень важно. Сапега пробовал склонить братию к сдаче монастыря с помощью русских людей, и в том числе М. Салтыкова и Ив. Грамотина, которые подъезжали к стенам обители и убеждали гарнизон признать царя Димитрия, потому что его уже признала будто бы и сама Москва. Братия не поверила обманным речам тушинских бояр, но она не могла бы не поверить своему келарю, если бы он решился вести такие речи. Вот почему для Сапеги имело смысл обращение к Палицыну. Нашей догадке о сношении Палицына с Сапегой не противоречит то соображение, что Авраамий Палицын не имел сана архимандрита и не был постриженником Сергиева монастыря. Автор письма зовет себя «старец архимарит Авраамей», как бы намекая на то, что он еще не совсем превратился из простого «старца» в архимандрита. В Тушине могли произвести его в архимандриты, как произвели, например, старца Иова в архимандриты Суздальского Спасо-Ефимьева монастыря. Такого же повышения «в которой монастырь ему, государю, Бог известит» просил себе у Вора чернец Левкий Смагин, знавший, что в Тушине не стеснялись раздавать и церковные саны и должности. Старец Авраамий мог быть в одной иерархии «старцем келарем», а в другой «старцем архимандритом» совершенно так же, как Филарет был в одной иерархии патриархом, а в другой митрополитом. С другой стороны, вопрос о месте и обстоятельствах пострижения Авраамия Палицына до сих пор еще темен. Свидетельства о том, что «обещанием» Авраамия были Соловки, идут не от самого старца и не из официальных документов, а из монастырских записей неизвестного времени и происхождения. Сам же Авраамий просил в 1611 году троицких властей его «покоить, как и прочую братию», в Троицкой обители, покамест ему Бог живот продлит. Очевидно, в то время вспоминая о смертном часе, он не вспомнил о Соловках, и это дает нам право сомневаться, чтобы свое «обещание» безысходного пребывания Палицын дал именно в Соловецкой обители. Происходя сам из близких к Сергиеву монастырю мест ростовских, дмитровских или переславских, Авраамий вместе с прочими своими родичами прилежал к Троицкой обители: ей передавал свои родовые земли; ей отдавал свои силы и таланты; ее же, наконец, славил в литературных писаниях[174].