Светлый фон

Кристоф подошел к тебе с тарелкой, которую приготовил специально для тебя. Тронутый его вниманием, ты взял ее и принялся за еду. Все было пережарено, мясо кое-где обуглилось. Но эти мелочи не могли омрачить твою радость, возможно, она из них и складывалась, поскольку ты не мог приписать ее ничему другому, кроме общения с собравшимися здесь людьми.

Пока опускалась ночь и шли часы, ты беседовал то с одними, то с другими. Когда ты обращался к старому приятелю с глазу на глаз, тебе казалось, что ты говоришь то, что нужно. Но разговаривая сразу с двоими, ты пытался найти слова, способные одновременно затронуть обоих. И находил их редко: близость тел, демонстрирующих свои особенности, напоминала тебе, насколько трудно сообщаться одновременно с каждым. Но если, как произошло чуть позже, ты рассказывал собравшимся тебя послушать какую-то историю, то твои речи уже не пытались адресоваться кому-то конкретно и излагаемое тобой мог воспринять каждый — на свой лад, и тебя не заботило, как именно. Ты видел перед собой уже не личность, а группу, в которой растворялись индивидуальности. Чтобы говорить в свое удовольствие, тебе нужно было быть как можно ближе к тем, кто тебя слушает, в диалоге, или как можно дальше, в речах. В промежуточных случаях тебе казалось, что тебя понимают превратно.

К трем часам ночи, когда, взяв жену за руку, ты слушал, как Кристоф смешит всех приглашенных, никто из которых еще не покинул вечеринку, ты задумался об этих своих разговорах. Ты переходил от одного старого приятеля к другому, ты рассказывал истории группкам из нескольких человек и тебе удавалось общаться с парами, ничем вроде бы в своей речи не поступаясь. Эта вечеринка, на которую ты отправлялся не без опасений, в конце концов тебя очаровала. Ты вошел в некое объединенное воспоминаниями содружество. Никто из пришедших на ту вечеринку не поверил, узнав о случившемся, что ты помышлял тогда о самоубийстве.

Ты знал, что некоторые из твоих близких сочтут себя виновными в том, что не предвидели твое решение, что они будут сожалеть, что не смогли поддержать в тебе желание жить. Но ты полагал, что они ошибаются. Никто, кроме тебя самого, не мог перевесить в тебе тягу к смерти тягой к жизни. Ты представлял себе сцены, как кто-то пытается развеселить тебя — словно мать берет за руку малахольного ребенка и показывает ему на предметы, которые считает веселыми. Отвращение, охватывавшее тебя при этом, объяснялось не неприятием, каковое ты испытывал по отношению к доброжелателю, не природой сулящих радость предметов, им тебе демонстрируемых, а тем, что желание жить невозможно было тебе навязать. Ты не мог быть счастливым по команде, кто бы ни отдал тебе приказ, кто-то другой или ты сам. Познанные тобой моменты счастья были милостью. Ты мог понять их причины, но не мог воспроизвести.