Маравильяс знала, что католики постановили заплатить эти десять тысяч песет золотом. Дон Мануэль Бельо выложил из своего кармана почти треть суммы, остальное от своих щедрот внесли другие богатые святоши. Скоро они поставят перед судом человека, который своими богомерзкими картинами подстрекал рабочих на выступления против Церкви. Бог требовал, причем настоятельно, публичного возмездия.
– Далмау узнает, что тебя освободили, и не пойдет сдаваться.
В словах Хосефы, уже на улице Бертрельянс, звучала скорее надежда, чем уверенность.
– Нет, не пойдет, – поддержала Эмма. – Новость о моем оправдании появится во всех газетах, Далмау это увидит.
– Он пойдет.
Маравильяс закрыла глаза, когда обе повернулись к ней. «Вот и все. Вот я и сказала», – подумала девочка. Далмау не должен умереть. Trinxeraire сжала губы: Далмау – единственный, при виде которого иногда мурашки бегали по всему ее телу, а иногда, если он страдал, у нее в животе будто кошки скреблись, что обычно бывало, если она несколько дней ничего не ела. Наверное, она знала, что это; подозревала, чем вызваны такие ощущения, но не смела выразить в словах, разве что бормотала вполголоса, прерывистым шепотом, ночами, когда Далмау, подсевший на морфин, валялся на улице без чувств, и она осмеливалась присесть рядом на корточки и прикоснуться к его волосам. Нет, она не может допустить, чтобы Далмау умер, пусть лучше достается гарпии, которая не дала ей хлебушка. Она потеряет много денег, если только толстяк не убьет и ее, и Дельфина, чтобы не отдавать им их долю: две тысячи песет золотом стоят того, чтобы исчезли с лица земли двое бродяжек, о которых никто не спросит, судьба которых не обеспокоит никого. Две тысячи песет! И думать нечего! Маравильяс знала, что дон Рикардо деньги не отдаст, а может быть, и убьет их с братом; и барыга понимал это, но был уверен также, что девчонка действовала не из корысти, а из ревности, хотя не смела в этом признаться: она желала одного – причинить вред невесте художника. А раз Эмма на свободе, нет никакого смысла в том, что погибнет Далмау. Она улыбнулась, прежде чем открыла глаза и взглянула на женщин, которые расспрашивали ее, оставаясь на почтительном расстоянии: всякий шарахнется от ее одежек, от нее самой, такой грязной и вонючей.
Trinxeraire
– Что ты сказала? – переспросила Эмма. – Мы говорим об одном и том же?
– Мы говорим о Далмау, да. И он не сам пойдет сдаваться, а его продаст дон Рикардо, тот, из Пекина. Вообще-то, думаю, уже продал. Осталось только вручить. Сегодня, завтра…
Эмма закрыла руками лицо.