Эзеува, Джамике пришел внести за него залог утром третьего дня.
– Я тебя предупреждал: оставь ее в покое, – сказал Джамике, когда они вышли из отделения полиции. – Ты не заставишь ее силком вернуться к тебе. Оставь прошлое в прошлом и двигайся вперед. Уезжай в Абу или Лагос. Начни все заново. Ты найдешь хорошую женщину. Ты посмотри на меня. Сколько лет я провел на Кипре, я там нашел кого-нибудь? Я нашел Стеллу здесь. И теперь она станет моей женой.
Джамике – этот человек, склонный, казалось, к молчанию, – говорил и говорил по пути к дому моего хозяина, и все советы Джамике сопровождались перечислением всего, что он видел и сделал. Когда такси остановилось перед домом, мой хозяин поблагодарил своего друга и попросил, чтобы тот оставил его одного.
– Нет проблем, – сказал Джамике. – Я приду к тебе завтра.
– Завтра, – повторил он.
Обасидинелу, великие отцы в своей дипломатической прозорливости говорят, что танцор будет танцевать под любую мелодию, какую выберет флейтист. Безумие – танцевать под одну мелодию, а слушать другую. Сама жизнь научила моего хозяина этим суровым истинам. Но его утешил не только его друг Джамике, на которого он теперь полагался. Его утешал и я. И, неся эти слова в сердце, он отпер калитку и направился в свою квартиру. Его приветствовала жена соседа, которая перебирала бобы на подносе, он, тяжело дыша, пробормотал себе под нос ответное приветствие. Затем отпер замок и открыл дверь в свою комнату. Как только он вошел, отвратительный запах ударил ему в нос. Он посмотрел в том направлении, откуда доносилось громкое жужжание мух, и увидел то, что там было: мой-мой[135], которые он купил и наполовину съел в тот день, когда его задержали. В полиэтиленовую упаковку заползли черви, и на стол из тронутой тлением еды натекла жидкость, похожая на молоко.
Он снял с себя рубашку, положил в нее сгнившую еду, стер протухшую массу со стола и вынес рубашку на помойку. Потом он лег на кровать, закрыл глаза, руки положил на грудь и постарался ни о чем не думать. Но, Эгбуну, это почти невозможно, потому что разум человека – поляна в диком лесу, на которой хоть что-то, каким бы малым оно ни было, но должно пастись. Он не мог отвергнуть то, что пришло ему в голову, – свою мать. Он видел ее: она сидела на скамейке в саду, молола в ступке перец или батут, а он сидел рядом и слушал ее истории. Он видел ее, видел ее голову в ситцевой косынке.
Он оставался в этом пространстве, на этом уступе между сознательным и бессознательным, пока не наступила ночь. А потом сел и позволил себе предаться мысли о том, что ему следует уехать из Умуахии, оставить все, что было здесь, в прошлом. Он думал об этом в тюрьме, даже еще до того, как эту мысль повторил Джамике. И я позаботился о том, чтобы она оставалась в его голове. Эта идея приходила к нему и уходила, как беспокойный гость, в течение тех двух дней, что он там провел. И теперь что-то – хотя он и не знал, что именно, – в посетившем его видении матери укрепило его в этой мысли. Может быть, его собственные слова, которые он не раз повторял отцу после смерти матери: ты должен забыть ее, чтобы жить дальше. Он несколько раз убеждал отца, говорил, что только ребенок цепляется за утрату. В особенности той ночью, когда отец, пьяный, зашел в его комнату. Немногим ранее они зарезали курочку для женщины, дочь которой была одногодкой с его сестрой и теперь выходила замуж. Может быть, отца это и беспокоило. Отец ввалился в его комнату посреди ночи в слезах и со словами: «Окпарам[136], я неудачник. Большой неудачник. Я не смог защитить твою мать, когда она лежала в предродовой палате, я не смог ее защитить. Не смог вернуть ее домой. Теперь твоя сестра – я не смог ее защитить. Что теперь моя жизнь? Перечень утрат? Неужели моя жизнь определяется теперь тем, что я потерял? Что я сделал не так?