Спорхнула вниз с близстоящих деревьев и пара тетёрок-старок – на поляне послышалось их озабоченное клохтание. Того только, казалось, петухи и ждали: как по команде вошли в ещё больший раж – танцы разыгрались с новой силой, голоса стали громче, далеко по лесу покатились округлые булькающие песни, разбиваемые то звонким ку-каррр, то глуховатым чуф-фышшш. В какой-то миг рябуха не усидела на ветке – пробудившееся в ней беспокойное существо толкнуло её туда, на поляну, к красующимся голосистым задирам. Расправив крылья, она вслед за старками слетела на ток.
Крупный краснобровый косач, кружась, гарцуя, расчёсывая жухлую траву чёрными с белыми зеркальцами крыльями, тут же поспешил к рябухе – поворачивал в танце к избраннице то один, то другой бок и во всю ширь распускал угольный с завитыми краями хвост. Поначалу оторопев от столь горячей встречи, молодая тетёрка затаила дыхание, но косач был настойчив, кружил и кружил, не унимаясь, ворожа, наводя танцем неотразимые чары… И она не устояла: дрогнув, сердце её заколотилось, и рябуха торопливо, с оглядкой, повела петуха за собой, в гущину зарастающей вырубки. Там и подпустила жениха, ненадолго утолив разбуженную весной, расцветшую, будто пламенный цветок, всепобеждающую жажду.
Ещё не один раз тетёрка прилетала на ток – и на другой день, и на третий, по утрам и вечерам, – обмерев, не могла отвести глаз от косачиных игрищ, потом слетала на поляну и уходила с гарцующим красавцем в заросли.
Неподалёку, на краю вырубки и старого леса, в завале прошлогодней травы под упавшей сосной она соорудила гнездо, выстелив его листьями, мхом и веточками, куда откладывала бледно-палевые в бурых конопатинах яйца. После восьмого яйца рябуха перестала летать на поляну. Томление внутри её улеглось, охота ушла: петушиные песни больше не откликались в груди горячим трепетом, неодолимое желание остыло. Теперь гнездо, где она села высиживать яйца, стало её неусыпной заботой.
* * *
Пётр Алексеевич рассказывал, профессор с улыбкой, выражавшей снисходительное понимание, внимал. Речь шла о лягушечьей коже – о несостоявшейся студенческой любви, историю которой в припадке не то душевного покаяния, не то ностальгической грёзы поведал Петру Алексеевичу этой весной Пал Палыч. То есть состоявшейся любви – конечно состоявшейся, но как-то неказисто свернутой в испуге, не укоренившейся, отчего она бесцельно и безрадостно увяла, не дав ни цвета, ни плодов. Впрочем, если бы всё повернулось иначе, если бы не развела голубков судьба, сыграв на юношеском малодушии, в разные стороны, если бы все эти годы они прожили вместе горько и счастливо, как на земле заведено, – если бы так случилось, разве держал бы в памяти Пал Палыч всю свою оставшуюся жизнь этот образ – девчонку, полночи проплакавшую сладкими слезами у него на груди? Нет, не держал. Затмили бы его последующие утехи, горести и ссоры – пыль жизни, без которой нет ни мирской печали, ни мирского благоденствия, как бы ни походили наши дни на радости седьмого неба. А помнил бы он в этом случае другую – Нину, с которой и разделил в итоге ношу трудов и дней… То есть ту, юную Нину помнил, какой её оставил, если бы предпочёл ей студентку, обмокрившую ему рубашку…