Фратта сказала обидчику несколько слов на своем языке, но он на нее прикрикнул. Тогда и она залилась слезами и беспомощно прижала ребенка к своей груди.
– Что я сделала, боги, что я сделала!
III
IIIСмолистый аромат сосновой рощи, растворенный в зное весеннего дня, тихо расплывался в вечернем ветерке. Солнце спускалось на синий хребет Пангейских гор, освещая своими косыми лучами исполинский деревянный кумир дикой богини, потрясавшей двумя копьями и упиравшейся правым коленом в спину поверженной лани. Под ним сидел не менее дикого вида мужчина в волчьей шапке, из которой грозно торчала пара рогов; он обращался с короткими, отрывистыми речами к кучке других мужчин, среди которых был и Адосф. Поодаль молча сидела Фратта с ребенком.
Ребенок сначала с любопытством присматривался то к кумиру дикой богини, то к диким людям. Что они делают? У рогатого лежали на коленях какие-то деревянные палочки; после ответов Адосфа он то и дело брал в руки ту или другую из них и делал на ней какие-то зазубрины. Свою работу он обильно запивал вином, в чем ему, впрочем, подражали и все остальные мужчины. Положительно, это становилось скучным.
Чу… что это зазвучало в кустах? Пение соловья. Совсем как в Афинах, в Колонской роще. Но только гораздо ближе; он ясно различает и самую певицу. Она порхает с ветки на ветку и смотрит на него так дружелюбно своими умными глазками. Так бы, казалось, и схватил ее. Нет, в руки она не дается, но и не отлетает далеко, и все поет, все поет, так сладко, так ласково. Эх, пташка божья, понять бы, что ты мне хочешь сказать!
Вот вспорхнула на верхнюю веточку и точно кого-то зовет. И подлинно, кто-то прилетает. Такой смешной. Бурый, с черно-белыми крыльями и огромным хохолком. Прилетел и говорит: «Уд-уд! Уд-уд!» Это значит, вероятно: «Я здесь; что прикажешь?» И видно, певичка ему что-то приказала: удод опять улетел. И опять раздается на всю рощу соловьиная песнь – ласковая, сладкая – и такая жалобная, такая жалобная. Так бы и заплакал.
Чу… какой-то клекот доносится с высоты, пара огромных крыльев заслонила солнце. Знаю: это – коршун; мы с отцом видели такого на Ликабетте. Милая, спасайся! Но нет, она и не думает спасаться. Коршун, спустившись, уселся на верхушке сосны и оттуда смотрит на ребенка; страшно! Но соловей заливается пуще прежнего, и его песня разгоняет страх.
«Киккабау! Киккабау!»
А, знаю: это старая подруга с Акрополя, наша милая сова, птица Афины. Теперь уже совсем не страшно. Вот она сидит на нижнем толстом суку сосны. Сидит, смотрит и точно улыбается своим круглым лицом. И даже та пичужка ее не боится: прыгнула ей прямо на голову и стала чистить свой клюв об ее перья. Это значит, вероятно: здравствуй!