— Да.
— К маяку от соснового бора идет проселочная дорога?
— Да.
— Замечательно! Герман!
Я вздрогнул от неожиданности: какая глупость называть мое имя:
— Да, Учитель!
— Поблагодарили попрощайся с хозяином. И немедленно вылетай назад. У нас мало времени.
Мы обменялись холодными кивками, и я вышел из кабинета к вертолету, который уже запускал мотор; прыжок над подмосковным лесом, и я на аэродроме Внуково, откуда самолет стартует на Санкт-Петербург.
И вот я снова тоскую у иллюминатора нос к носу с холодной курицей и стаканом горячего кофе, один над облаками: откуда я заброшен в этот мир, кто я и зачем появился на свет?
Мое детство — это поезд и международное купе, где я очнулся для жизни, и прекрасная незнакомка стала моей повивальной бабкой. Какие кровавые роды!
Мое отрочество — бойня в подземном гараже.
А сейчас уже наступает моя старость… я помню только лишь неясные и бесформенные сырые пятна дождя на меловой стене, и я знаю — эти пятна — следы моих бывших чувств. От усталости я засыпаю как убитый, мертвецким сном, и вдруг открываю глаза в самом глубоком месте своего сновидения… О, я кажется помню и знаю свой сон…
Я снова вижу себя стоящим на южном склоне Панопейского холма между двумя прекрасными падубами. Я стою на самом солнцепеке, но не могу сделать и шагу, чтобы скрыться в их благодатной тени. Сон сковал мои члены крепким заклятием, и я могу только смотреть прямо перед глазами и, порой, шевелить зрачками, словно глаза принадлежат мраморной статуе на крыше невысокого храма.
Внизу подо мной выскобленным нутром темнеет небольшая заброшенная долина. Склоны ее поросли сухими копьями дрока, а дно усыпано комьями красноватой глины. Когда-то именно здесь в Фокиде под Панопеей, вот в этом самом овраге, мудрый Прометей вылепил из глины первых людей и они, обсыхая на солнце, играли в свои первые невинные игры на покатом склоне холма. А сегодня! Как пустынна и печальна выжженная солнцем дотла местность! Ни одного человеческого жилья вокруг, никто не взмолится Гелиосу умерить жар его беспощадных лучей, — только останки некогда грозной крепости, чьи стены кольцом развалин окружают вершину скалистого холма: — когда-то там сверкал белизной храм, посвященный Зевсу, теперь здесь зияние черепа, раздробленная челюсть титана, уронившая зубы в долину, в поток мелового ручья… Провалы бойниц и оскалы пробоин. Теперь у людей другой Бог, и Олимп опустел. В летучей гряде облаков глаз не видит ни одной божественной шалости.
Солнце нещадно палит мой затылок, моя широкополая шляпа — подарок отца — лежит у моей левой ноги, на которой — я опускаю глаза и вижу — жарко пылает крылатая золотая сандалия. По я не могу наклониться и поднять шляпу, чтобы скрыть свой затылок от света — так крепко сковал мои жилы мраморный сон. Скосив взор я вижу, что правой рукой сжимаю золотой жезл-кадуцей с белыми лентами. Его желтый блеск так неистов, что я поспешно отвожу взгляд вдаль, туда, где над гористым горизонтом простирается небо. Мой глаз купается в красоте панорамы: на юге гора Геликон, на западе — громада Парнаса с темным сосновым бором посреди склона. Сосновый лес там так высок и глубок, что кажется мне прохладным облаком на скате горы. Ниже — у подножья Парнаса — я различаю древние стены Давлиса, поросшие древним плющем. Давлис! Это имя заставляет вздрогнуть в груди мое бедное сердце из куска мрамора — здесь, в бывших чертогах дворца фракийца Те-рея разыгралась кровавая драма трех сердец: самого царя и его двух жен Прокны и Филомелы. Драма была так ужасна, что боги превратили всех трех в птиц.