Светлый фон

Она перешагнула через халат и устроилась на коленях у Голда, сидевшего на крышке стульчака, приладив попку к его члену, а изогнутой спиной прижавшись к животу. Вывернула левую руку, и он туго обмотал ее ремнем. Кожа натянулась, выступили вены на предплечье. Анжелика хихикнула, высунула кончик языка. Взяла шприц, вонзила иглу в руку. На теле вздулся пупырышек, потом исчез, острие проникло в вену. Она потянула поршень обратно, опять хихикнула и медленно впрыснула героин.

— О, папочка, о-о-о-о, мой сладкий папочка...

Игла раскачивалась в руке, она закрыла глаза, привалилась к Голду. Он чувствовал себя ослабевшим, размякшим.

Чувствовал ее легкое дыхание, неровный от наркотика пульс, чувствовал, как погружается она в блаженное забытье. Он баюкал ее на своей груди и любовался медовой, гладкой кожей. Она облизнулась, рот так и остался приоткрытым. Он вытащил иглу.

Так она проспала больше часа. Проснулась оживленная, счастливая и хотела его. Так забавно, так странно было видеть в небольшом зеркале, как погружается его сухое, бледное тело в ее — тонкое и темное.

На улице бушевал ураган. Они завернулись в купальные полотенца, пообедали — креольский рис с креветками, — поставили тарелки на пол и снова занимались любовью. На стерео пела Билли Холидей. Потом Голд смотрел, как Анжелика перед большим, круглым старинным зеркалом, улыбаясь его отражению в мутном стекле, расчесывает длинные, жесткие, цвета воронова крыла, волосы розовой щеткой. Одурманенная, она двигалась плавно, как в замедленной съемке. Голд в постели закурил свежую сигару, потягивал виски и думал, что надо хоть позвонить Эвелин, извиниться. Но вместо этого он задремал. Из-за дождя день так и не наступил, было темно.

Когда он открыл глаза, Анжелики в спальне не было. Он нашел ее в ванной, она опять кололась. Он разозлился. Это было так, будто он поймал ее с другим любовником. Он назвал ее вороватой сукой, наркоманкой. Он обвинял ее, говорил, что она его использует, чтобы доставать героин. Нет, нет, молила она, глаза под тяжелыми веками наполнились слезами. Она любит его. Любит! Но он так часто оставляет ее одну. А она ненавидит одиночество. Почему он не останется здесь, с ней, навсегда? Ее настойчивость разозлила его еще больше. Он пнул столик, с грохотом упала лампа. Глупая сука, наркоманка! У него есть семья, она что, не способна понять?

Жена и дочь! Вот именно, мерзкая, отвратительная семья! А у нее есть только он. Ну нет, он тоже кричал, у нее есть это проклятое зелье. Она избавится от этого, мечтает избавиться. Она хочет его, только его. Чтоб он оставался с ней каждую ночь. Она будет его семьей. Это будет его дом. Глупая шлюха. Она хоть что-нибудь понимает?! Сколько раз он твердил. Он никогда не оставит жену и дочь, никогда. Для какой-то наркоманки, метиски, которая на Уоттсе ходила по рукам, как бутылка дешевого джина. Она металась по квартире, захлебываясь от слез. Оставь меня! Уходи! Хорошо, так вот чего она хочет. Сучка. Он рывком распахнул дверь, ураган все свирепствовал. Голый, он глупо стоял на пороге. Что же, если таково ее паршивое желание! Злобный ублюдок! — задыхалась она. Сволочь! Жид! Он закатил ей оплеуху, голова ее мотнулась, она схватилась за щеку, упала на стол. Жид! Жид! — орала она. Бессердечная гадина! Мистер Айсберг! Черномазая сучка! Он убьет ее! Черная сука! Ну давай! Умереть — вот чего она хочет. Умереть! Чтоб он сдох! Она убьет себя из этой херовины. Она вцепилась в него когтями. Не царапайся! Ах, к нему и прикоснуться нельзя! Он трус, он боится, как бы его жидовка... жена не догадалась, что он лезет в негритянскую... Он убьет ее, убьет! Ну давай! Давай! Он схватил ее за горло, начал душить. Давай! Валяй! — хрипела она. Она не хочет жить без него. Не хочет. Слезы лились по лицу, струились по его рукам... Джек, о, Джек. Джек, Джек, люби меня, Джек.